Изменить стиль страницы

Вот что написала ее старинная подруга, ее отношением Жеравина дорожит особенно.

«Читала, Анна Георгиевна, два раза. Вы молодчина, что подняли важную тему. Чувствую, что это потребовало от Вас гражданского мужества. Жму за него руку».

А вот письмо менее сухое, более эмоциональное, тоже от женщины, работающей в Томском университете.

«Читала в углу, где расположен стенд, на котором вывешен этот номер газеты и, укрывшись за стендом, плакала. Сама не понимаю — почему. Как горько и нежно видишься мне ты и все то, о чем и о ком идет речь.

Я особенно рада тому, что будут читать они. Я завидую тебе, что ты сумела выразить, высказать к ним любовь, родственность, благодарность. Ведь для каждого из них это — большой баллон кислорода. И еще я думаю о том, что потенциал личности гораздо выше возможности его выявления и к тебе это относится в первую очередь».

А они — действительно читали и поняли, и это было самой большой радостью для А. Г. Жеравиной.

Вот что написала ей Ирина Ароновна Стром:

«Начиная с восьмого марта в моей квартире телефон не умолкает, все меня спрашивают, читала ли я последнюю „Литературку“. Аниса, спасибо тебе огромное за память!.. Увидела тебя такой, какой ты была и девочкой: серьезной, очень строгой, в первую очередь к себе, много думающей о жизни, умницей».

Ирина Ароновна Стром, как помнит читатель, была классным руководителем Жеравиной; Мария Кузьминична Бачилло, для которой Анна Жеравина на всю жизнь осталась девочкой, позвонила ей в Томск по телефону…

А учительница литературы Александра Фоминична Есина? И для нее Жеравина осталась девочкой, она написала ей с четкими, любовно-учительскими интонациями:

«В далекие, милые моему сердцу годы, Вы были моей ученицей, мне всегда хотелось, чтобы Вы осознали роль родного языка и литературы в духовном мире личности. Не подумайте, что я хвалю русский язык и литературу лишь потому, что они „мои“. Я хочу, чтобы Вы всю жизнь были внутренне богатым человеком, и в этом отношении русский язык и литература — Ваши отличные помощники».

Для учительницы, как и для матери, ребенок никогда не вырастает, он: «ребенок навсегда». Этим ощущением — «ты ребенок навсегда» — и трогают сухие, казалось бы, назидательные строки Александры Фоминичны Есиной.

Ну, а Галина Ивановна Крыжан, которая была в те далекие годы учительницей арифметики и одновременно библиотекарем, самый суровый и суховато-неприступный человек в школе, Галина Ивановна, которая ввела маленькую Аню в библиотеку, открывая ей духовные сокровища человечества?

Она молчала, молчала и это все больше беспокоило Анну Георгиевну Жеравину. Жива ли?!

Лишь через несколько месяцев после опубликования очерка, редакция «Литературной газеты» получила письмо от одного из читателей, Григория Семеновича Каплана, который сообщал, что Галина Ивановна жива, адрес ее ему неизвестен, но если нужно, он его отыщет. Мы немедленно написали об этом Жеравиной и одновременно попросили Григория Семеновича отыскать адрес Галины Ивановны Крыжан. Этот, в сущности, посторонний, старый человек, пенсионер, не поленился поехать в неближний город, нашел там Галину Ивановну и отвез ей очерк о Жеравиной. В тот же день, опережая Крыжан, он написал героине очерка:

«Ваша бывшая учительница была удивлена и обрадована. Газеты она не читала, поэтому все это было для нее большой и волнующей неожиданностью. Она много говорила о Вас, может быть, Вы ей напишете по адресу…»

Наверное, когда жизнь развела в разные стороны, а бесчисленные заботы, тревоги и обстоятельства заглушили память, самая большая радость: воскрешение духовно родственных отношений между людьми. Радость эту и переживала Анна Георгиевна Жеравина, возобновив переписку с Марией Кузьминичной Бачилло, Галиной Ивановной Крыжан, Ириной Ароновной Стром, Александрой Фоминичной Есиной.

Они опять душевно соединились, будто бы и не было долгих десятилетий разлуки и забвения.

Теперь мне хочется вернуться к соображению, которое было высказано мимоходом в письме к Жеравиной одной из ее подруг. Я имею в виду мысль о потенциале личности, который выше возможностей выявления.

Мне кажется, что нравственный этот потенциал должен быть и выше поступков. Он может совпадать, а может и не совпадать с тем, что мы называем «местом человека в жизни». Но, не совпадая, должен он быть выше этого «места», а не ниже его, чтобы окружающие люди ощущали «заряженность» личности большими мыслями и чувствами даже тогда, когда она занимает «скромное положение»… Этот нравственный потенциал не может не украшать человеческие отношения. И он должен их постоянно воскрешать, если вдруг оказывается, что люди разошлись, забыли, стали непонятно чужими друг другу.

Мысли о нравственном потенциале оказались одними из самых важных для Жеравиной после опубликования очерка, писем, которые она затем получила.

Будучи человеком непосредственным, она мне написала (в том неотправленном письме):

«Высота нравственного потенциала зависит не только от себя самой, но и от моральной атмосферы, от окружения. Даже я, казалось бы, уже полностью сложившийся человек, бываю разной в зависимости от того, с кем нахожусь. Порой мой „потенциал“ поднимают самые незначительные, даже малосущественные вещи. Вот я девятого мая в Ленинграде возвращалась в электричке с Пискаревского кладбища. Народу было много. В этот день всем хотелось почтить память погибших героев. В электричке было страшно тесно, и тут встал мужчина и, как-то застенчиво улыбнувшись, уступил мне место. Пустяк? Ну, конечно же пустяк! Но вслед за ним встали, уступая места женщинам, его два мальчика, лет семи и восьми, а потом и все остальные мужчины, большие и „маленькие“. И если бы Вы видели, как потеплела от этого публика, как хорошо и радостно стало в вагоне. Как будто от всех людей пошли какие-то добрые токи. И стало видно, что это хорошие люди. А ведь началось с мелочи, о которой даже и говорить-то неловко: мужчина уступил место женщине. И вот поверите ли мне, когда я вышла из вагона, мой „нравственный потенциал“ стал выше».

…Да, она разделила письма на три пачки. Особенно ранило Жеравину одно письмо — коллеги но лекционной работе:

«Я месяц была под впечатлением этого письма, — рассказывала потом Жеравина, — не могла отойти от него, думала о нем по ночам, мне в Ленинграде надо было работать в архивах, а я — не могу».

«Тебя не может не волновать, — писала ей коллега, — как встретили у нас в научном обществе твои письма в „ЛГ“. Отнеслись к ним без особого восторга. Сама статья мне показалась не очень искренней, может быть, ты ее восприняла иначе, потому что хотела передать выстраданное и вымученное. Но о таком, по-моему, надо писать самой, чтобы были только твои мысли и наблюдения, а не чужая их интерпретация и морализирование на их основе. Хочу успокоить тебя: разговоров было немного и не особенно долго. Хотя, к сожалению, мне довелось услышать и резкие отзывы…

Хорошо, что статья появилась без тебя. Если тебе важно узнать мое мнение о ней, то мне кажется, что она тебя не украсит. Я восприняла ее с двойственным чувством; вроде бы все имеет смысл и соображения разные вызывает, но сама бы я не хотела быть героиней такой статьи».

Это письмо беспощадное, несмотря на его лукаво-щадящую форму. Суть беспощадности в том, что в человечнейшем чувстве — в желании искупить вину перед теми, о ком она на долгие годы забыла, поблагодарить их за все добро, которым они ее одарили когда-то, усматривается расчет: сладостно пощекотать собственное самолюбие и тщеславие, восславить себя самое.

Тот, кто написал это письмо, не одаряет, а отнимает — отнимает уверенность в себе, в собственных чувствах. Он наносит удар в самое уязвимое место, подвергая сомнению мотивы, которые руководили Жеравиной, написавшей доверчиво и откровенно… Потому что мотивы, скрытые глубоко в человеческой душе, на поверхности не лежат и при желании в них удобно не поверить.