Изменить стиль страницы

В третьем письме она опять кажется для «повседневности» недоступной.

«…Сейчас меня осенила мысль: помнишь, вы спрашивали, почему я молчу, когда вы беседуете о чем-то. А я теряюсь, не понимаю, о чем говорить. Я не умею об этом говорить. Мне не хочется обсуждать житейские подробности или врываться без спросу в чью-то жизнь.

Мне интересны наши с тобой мысли. Для мыслей и существует письмо. О наших домашних делах мы можем рассказать в двух письмах. Дальше будет уже повторение. А мысли — это нечто ни с чем несравнимое, это что-то вечно живое, постоянно рождающееся в нас и нас обогащающее».

Письмо это было написано на рассвете — в три часа утра. Вот о чем рассказала она в нем на последующих страницах.

«Вещи, тряпки — хорошо в меру. И я лично люблю это, когда есть деньги и можно открыто купить в магазине.

Вещь меня радует целый день, ночь, особенно радует, когда ее надену. У нас с ней возникает как бы взаимная любовь, а потом любовь угасает и она становится старым, немного надоевшим товарищем. Не больше.

Остальное: крупные вещи — ковры, паласы, полированная мебель меня не трогает даже в мои тридцать с лишним лет, когда вроде бы надо обзаводиться всем этим.

Нет, нет и нет. Я не думаю обо всем этом. Наверное, потому что у меня есть иные ценности: книги, общение с людьми, познание их.

Вот вчера у меня была соседка, разговорились — о книгах. Я ей рассказала, что я люблю и за что. Как она озарилась изнутри! Как ей не захотелось уходить от меня! Она вся засветилась. И хоть, по-моему, ей не о чем было мне рассказать, она не уходила долго, задавала вопросы и делалась все мягче, все человечнее.

А заговори мы о вещах? В разговоре бы таилась зависть к более „обеспеченным“, боль за ущемленные возможности. Не так ли? Подумай!»

Может создаться впечатление, что Майорова — человек «не от мира сего».

Нет. Она о себе рассказывает в тех же письмах, обращенных к подруге:

«Утром стирка, готовка — все как у всех женщин, потом работа, где выкраиваешь драгоценные минуты для писания открыток одноклассникам, а уж после работы опять семья, готовка, уборка и т. д. и т. п. И опять и опять. Сельский быт — нелегкий. И что же — получается замкнутый круг, когда некогда заняться тем, что для тебя интереснее всего?

Нет, порой достаточно какой-то маленькой „духовной новости“, чтобы этот круг разорвался. Вот я читаю в „Литературной России“, что текст известной песни „Живет моя отрада в высоком терему“ сочинен писцовским поэтом Рыскиным С. Ф.

Он жил в начале века, и мне ничего о нем неизвестно! Но ведь, наверное, у нас еще сохранились люди, помнящие что-то о Рыскине. И мне хочется бежать к тому же Полякову, к старикам и старухам.

Послушай: ты никогда не задумывалась над тем, что такое духовная жизнь? Ведь духовная жизнь, наверное, это не только думанье о чем-то высоком. Духовная жизнь — это и мое письмо к тебе о Рыскине, и моя тревога о том, что его окончательно забудут, и мои открытки одноклассникам».

О чем же она писала одноклассникам?

Когда Валентине Майоровой исполнилось тридцать лет, задумала она устроить встречу «тридцатилетних». Жизнь разметала бывших одноклассников, с тех пор как окончили школу, все они не встречались ни разу, то есть встречались, конечно, но мимоходом, порознь, не было это общей встречей — и встречей торжественной.

Майорова долго думала и решила.

«…Ведь не будешь писать: берите с собой вина или самой тратить массу денег на вино. И я нашла выход, по-моему, хороший — чай с баранками, картошка, солонина. Людям нужно общение, а не пьянство. Картошка есть, огурцы есть, хлеб и баранки куплю. Хочется, до чего же хочется собрать одноклассников. Хочется встряхнуть людей, чтобы они покинули собственные гнездышки ради этого одного дня. Казалось бы никчемного, ненужного, глупого…

Вот и краду у работы драгоценные минутки для открыток моим одноклассникам. Может быть, и это — духовная жизнь?»

Встреча состоялась.

«…Сейчас во мне после нее пустота. Хочется чем-то заняться, кому-то быть нужной…

Расскажу тебе подробнее о том, как все это было устроено. Во-первых, составила „опись“ выпускников — и по памяти, и по школьным журналам. Потом стала искать адреса этих 32 теперь уже совершенно взрослых семейных людей. Потом написала им всем открытки.

И самой большой радостью было для меня, что мои открытки разбудили воспоминания, всколыхнули лучшие чувства в людях. Вот тебе любопытная подробность. Нашей встрече особенно обрадовались „посредственные“ ученики, даже „двоечники“, а лучшие — напустили на себя равнодушие и были в самом деле сухи.

А я накануне все накупила, постаралась ни о чем не забыть. И вот из дома нашего бывшего классного руководителя, Нины Михайловны, где мы встретились, все мы пошли в школу. Снег, март, распутица, весна и… наши гвоздики. На крыльце школы нас ожидали учителя и те одноклассники, которые немного опоздали. Все целуемся, смеемся. Нина Михайловна — такая маленькая, молодая.

А мы — такие полные, и постарели, постарели! Ведь всем по тридцать. В 13.00 восемнадцать человек и пять учителей вошли в наш класс. Сели, кто с кем и где сидел раньше.

Я написала на доске: „Здравствуй, школа, здравствуйте, учителя, не умирай, юность!“ Раздался звонок. Нина Михайловна достала журнал 1965 года. После вступительных слов началась перекличка. Нина Михайловна так ее начала: „Дорогие дети! Для меня вы навсегда останетесь детьми…“

Потом Лидия Васильевна (директор) подвела итог нашим деяниям. Обошли все классы, вертелись перед зеркалом, обстановка — как в перемену. Фотографировались на крыльце школы, пошли к памятнику погибшим землякам, возложили цветы. В 16 часов сели у меня за столы. Читали Есенина, мой дневник, который я вела в восьмом классе, пели пионерские песни, плакали, танцевали и опять плакали.

А назавтра восемь человек встретились у Нины Михайловны, ели горячие пироги, ватрушки, пили чай, пели под гитару Есенина, Высоцкого и Окуджаву и — простились… Может быть, навсегда!»

Валентина Майорова в полном смысле слова общественный человек, то есть самые, казалось бы, личные, даже интимные ее душевные состояния не отделимы от жизни окружающих людей, общества.

Маркс писал о том, что коммунизм осуществит возвращение человека к себе самому как человеку общественному, то есть человечному.

У Майоровой общественное от человечного неотрывно.

Этим я вовсе не хочу ставить ее в неловкое положение, утверждая, что она человек будущего. Она сегодняшний человек. С самыми земными, обыденными заботами, огорчениями и надеждами. Но сочетание общественного и человечного, «мирового» и личного сообщают ее заботам, огорчениям и надеждам высокий гуманистический смысл.

Иногда она задумывается о том, чем стала бы ее жизнь, если бы ушла из нее ежедневная работа в библиотеке, семья, дети, житейские хлопоты, нелегкий быт. И вдруг открывает нечто, казалось бы, неожиданное, даже парадоксальное: если убрать это «земное», казалось бы тяжко житейское, то не будет и высокой духовной жизни. Останется пустота.

«4.30 утра. Пою, переворачиваю дите. Мне сейчас вспомнилось вот что. Живу в Иванове, может быть, март. Еду в центр на троллейбусе, стою у окна в конце салона. Смотрю на людей, которых мы обгоняем. Снег огромными хлопьями падает за окном. И вдруг… Среди снега, падающего на всех, женщина с… зонтом. Черным, огромным. Страшным. Зачем? Прячется от снега…

Прячется от жизни. Вот я и надумала: у тех, кто прячется от жизни с ее повседневностью и утомительными заботами, не может быть ничего милого, умного, потрясающего.

У тех, кто прячется от обязанностей перед людьми, и родными и неродными, не может быть и духовной жизни. И в конце концов тоже раскроешь большой черный страшный зонт, чтобы спрятаться и от себя, от себя внутренней, чистой, хорошей, доброй.

Вот она странная логика жизни. Вначале прячемся от „низкого“, потом — от „высокого“.

Еще воспоминание. Тот же город Иваново. Камвольный. Разговорилась с одной пожилой (62–63 г.) женщиной.

Стройная, подвижная, островнимательная и… рассеянная.

Что поразило? „Я до работы бегаю бегом.

В душе я чувствую такие приливы молодой силы!“ Вот тебе и раз.

Человек, песчинка в людском море, а подишь ты, вопреки возрасту, вопреки всему — бежит. Думай, что хочешь! Кто она, эта женщина. Если ты нытик, то увидишь в ней дуру, выживающую из ума. Если ты фантазерик, уважаешь необычное, — то она: твоя мечта. Подумай, к кому относишься ты сама.

Она: мое воспоминание — минутка. Это мои самые дорогие воспоминания, на вес золота. Минутки из моей тридцатилетней жизни. Жизни в повседневности. Жизни — в жизни…»