Изменить стиль страницы

Густав. Да! Ты уже — идиот.

Адольф. Если говорить в шутку, разумеется!

Густав. Разумеется!.. Но ведь это какой-то каннибализм. А ты знаешь, что это значит? А вот что: дикари едят своих врагов, чтобы взять таким образом все их высшие качества! Эта женщина съела твою душу, мужество, твое знание…

Адольф. И мою веру! И мысль написать её первую вещь подал ей я…

Густав удивленно. Вот как?

Адольф. Я ободрял ее похвалой даже, когда мне самому её работа не нравилась. Я ввел ее в литературные круги, где ей легко было собирать, мед с пышных цветов. И опять — таки я, благодаря моим связям, сдерживал критиков. Я раздувал её веру, раздувал до тех пор, пока сам не начал задыхаться. Я давал, давал и давал, пока у меня у самого ничего не осталось! И знаешь — я хочу сказать тебе всё… теперь более, чем когда — либо, «Душа» для меня представляется чем-то загадочным… Когда мои артистические успехи начали совершенно затмевать её славу, её имя — я ободрял ее, умаляя себя в её глазах, унижая свое искусство. Я старался доказать ей ничтожную роль всех художников вообще, я приводил такие веские доводы в защиту моего положения, что в конце концов сам поверил себе, и в одно прекрасное утро решил, что живопись — искусство бесполезное. Так что тебе пришлось иметь дело просто с карточным домиком.

Густав. Позволь… если мне не изменяет память, в начале нашего разговора ты уверял, что она ничего не берет от тебя.

Адольф. Теперь, да! Потому что теперь уже нечего брать.

Густав. Змея сыта, и теперь ее уже тошнит!

Адольф. Может быть, она взяла у меня больше, чем я думаю.

Густав. В этом уж можешь быть уверен. Она брала без твоего ведома, а это значит — красть.

Адольф. Может быть она ничего не делала, чтобы воспитать меня?

Густав. Зато ты воспитал ее! Без всякого сомнения. В этом всё её искусство, что она заставила тебя поверить противоположному. Интересно было бы узнать, как это она пробовала воспитать тебя?

Адольф. О!.. Сначала… Гм!..

Густав. Ну?

Адольф. Я…

Густав. Прости, но ты сам говорить, что это — она…

Адольф. Нет, теперь не могу сказать…

Густав. Ну, вот видишь!

Адольф. Но все-таки… Она украла у меня всю мою веру. И я опускался всё ниже и ниже, пока не явился ты и не вдохнул в меня новой веры.

Густав, улыбаясь. В скульптуру?

Адольф нерешительно. Да.

Густав. И ты веришь в нее? В это абстрактное, давно уж нерешенное искусство младенчества народов? И ты веришь, что можешь работать над чистой формой и тремя измерениями? Веришь в положительный смысл современности, в то, что ты можешь дать иллюзию без красок, — слышишь, — без красок? Верить?

Адольф подавленный. Нет!

Густав. Ну, и я не верю!

Адольф. Зачем же ты говорил мне об этом?

Густав. Мне было жаль тебя!

Адольф. Действительно, я жалок! Теперь я — банкрот! Отпет! А самое худшее, — теперь у меня нет и… её.

Густав. А зачем тебе она?

Адольф. Она должна быть тем, чем был для меня Бог, пока я не стал атеистом: объектом деятельного преклонения.

Густав. Оставь преклонение и замени его чем-нибудь другим. Капелькой здравого презрения, например.

Адольф. Я не в силах жить без уважения.

Густав. Раб!

Адольф. Без уважения, без любви к женщине!

Густав. Ну, в таком случае, вернись к прежнему Богу, если тебе так необходим идол, которому ты мог бы поклоняться. Хорош атеист, с бабьим суеверием! Хорош свободный ум, который не может свободно думать о женщинах! А ты знаешь, в чём состоит вся эта таинственность, неуловимость и глубина твоей жены? В её глупости!.. Поднося к его липу письмо. Смотри сам: она не в состоянии отличить прямого дополнения от косвенного! И видишь ли, это — ошибка механика! Крышка от якорных часов, а внутри-то цилиндр! Нет, вся беда в том, что она в юбке ходит. Попробуй — ка надеть на нее брюки, нарисовать под носом углем усы, да выслушай беспристрастно все её глубокомысленные идеи… тогда и увидишь, что это совсем другое. Получится, дорогой мой, ни больше, ни меньше, как фонограф, который повторяет, разжиженные, твои и чужие слова! Ты видел нагую женщину? Ну, конечно, видел! Это юноша с чрезмерно развитой грудью, недоносок, вытянувшийся и остановившийся в росте ребенок, хронически анемичное существо, с периодической потерей крови. Тринадцать раз в году! Что же может выйти из неё?

Адольф. Ну, хорошо! Допустим! Но как же тогда я поверю в наше равенство?

Густав. Самообман!.. Сила притяжения юбки, вот и всё! А может быть, вы и в самом деле сравнялись! Нивелировка; её капиллярная сила поглотила воду до общего уровня… Глядит на часы. Однако, мы уж шесть часов болтаем! Скоро и твоя жена приедет. Пожалуй, пора закрыть заседание! Ты немного отдохнешь!

Адольф. Нет, нет! Не уходи! Мне страшно остаться одному!

Густав. Всего — то несколько минут! А там и твоя жена придет!

Адольф. Да, вот и она!.. Странно! Я соскучился по ней, но вместе с тем боюсь её. Ома ласкова, нежна со мной, но её поцелуи душат, истощают, надрывают меня. Я в таком же положении, как несчастные мальчишки в цирке, которых клоун изо всех сил щиплет за кулисами за щеки, чтобы показать публике их румяный цвет лица.

Густав. Мой друг, мне жаль тебя! И не будучи врачом, я могу сказать, что ты при смерти! Достаточно посмотреть на твои последние картины, чтобы убедиться в этом.

Адольф. Ты думаешь?

Густав. Твои краски стали водянисты, бесцветны, расплывчаты, так что сквозь них просвечивает мертвенно — желтый холст; точно сквозь них глядят на меня твои впалые, восковые щеки…

Адольф. Довольно! Довольно!

Густав. И это не только мое мнение. Ты читал сегодняшнюю газету?

Адольф, ежась. Нет!

Густав. Она на столе!

Адольф тянется за газетой, но не решается ее взять. Так и напечатано?

Густав. Прочти! Или мне прочитать?

Адольф. Нет!

Густав. Может быть, мне лучше уйти?

Адольф. Нет, нет, нет! Не знаю… Кажется, я начинаю ненавидеть тебя и в то же время я не могу остаться без тебя! Ты как будто помогаешь мне выбраться из проруби, в которую я попал… когда же я взбираюсь на край, ты бьешь меня по голове и снова топишь меня! Пока я хранил про себя эти тайны, я чувствовал, что внутри меня что-то есть. А теперь я пуст. На картине одного итальянского художника изображена пытка: у какого-то святого выматывают внутренности колесом; распростертый на земле мученик созерцает свою казнь и видит, как он становится тоньше и тоньше, а катушка — всё толще! — У меня такое чувство, как будто ты стал сильнее за мой счет, и, уходя, ты уходишь совсем содержимым и оставляешь мне одну оболочку.

Густав. Пустое воображение! Наконец твоя жена вернется с твоим сердцем!

Адольф. Нет, теперь уже нет, после того как ты сжег его! Ты превратил всё в пепел, — мое искусство, мою любовь, мою надежду, мою веру.

Густав. Всё это было уже раньше сделано!

Адольф. Да! Но многое еще можно было спасти! А теперь слишком поздно! Ты — поджигатель, убийца!

Густав. Самое большее — мы выжгли лес под пашню! Теперь будем засевать пепелище!

Адольф. Я ненавижу тебя! Будь ты проклят!

Густав. Это признак хороший! Значит, еще сила у тебя есть! И я помогу тебе встать на ноги! Согласен ты повиноваться мне во всём?

Адольф Делай всё, что угодно. Мне остается только подчиниться.

Густав встает. Смотри на меня.

Адольф. Ты опять смотришь на меня другими глазами, которые притягивают меня.

Густав. Слушай меня!

Адольф. Хорошо… но говори о себе!.. Не касайся больше моей личности. Весь я — обнаженная рана, я не в силах переносить, чтобы ты касался её!

Густав. Что же. мне рассказать о себе? Я учитель мертвых языков и вдовец… Вот и всё! Возьми мою руку!

Адольф. Какая чудовищная сила у тебя. Я почувствовал что-то в роде электрического удара!

Густав. И подумать только, что я был когда-то так же слаб, как и ты… — Встань!

Адольф встает, опираясь на плечи Густава. Я — как больной ребенок с размягченными костями… Мозг мой обнажен!..