Зазерсков заметил его и подъехал; видно было, он его не узнал сначала. Но вот его лошадь помчалась, и он, спрыгнув с неё, обнял Конькова.
— Откуда, друг, сердешный? А мы полагали, что ты уже «вмер».
— А я вот он, жив, — грустно улыбаясь, сказал Коньков.
— Ну и что же?
— К вам в полк. Сотню мне дайте.
— Да тебе хоть две сразу. Тебя-то я знаю!
— Спасибо на добром слове! Что это за сигналисты у вас теперь?
— Потеха, братец. Представь, «сипа» до чего додумалась. Дать, дескать, нам, как в регулярной кавалерии, трубы, чтобы ученье было не как у нас раньше по свисткам да по знакам, а по сигналам. Прислали — потеха, я тебе доложу! — пехотные рожки и немного нот. Ну, кто ж у нас ноты разумеет! Барынь просили, может, они по клавикордам разберут, — не те ноты, говорят! Ну, штука, — по счастью, смётка ещё в казаке есть — сообразили. Нашлись дудошники и стали песни играть, а мы и придумали: — «я в пустыню удаляюсь» — отступление, «через речку, через мост» — переправа, «поехал казак на чужбину» — поход, вот и явились сигналы[62]. Ну и путаницы, страсть — у меня одни сигналы, у Силаева другие, у Луковкина, скажем, третьи: такая неурядица на ученьях корпуса — не приведи Бог. Да, едят их мухи! Чтоб им на том свете не пилось и не елось! Это всегда так, куда сунутся сиповские офицеры — там и пакость! Ну, где ж им казака знать, когда они не верят казаку ни слова! Они казака норовят заткнуть в обоз да в денщики, а Тарутино забыли!..
Зазерсков рукой махнул.
— В Грузию еду! Там порядки, говорят, иные, там казака уважают... хотя тоже, наверно, в кошах да на ординарцах!.. Ну, подвези меня до Черкасска, неохота по грязи шлёпать.
Досада и обида за казаков в словах Зазерскова передалась и Конькову. «Нет, — подумал он, — не время киснуть. Надо заявить себя Государю-Батюшке, надо заслужить славу Донскому войску!»
Его появление в Новочеркасске произвело некоторую сенсацию. Он обошёл всех своих старинных знакомых. Маруся, жена полковника Седова, встретила его, радушно улыбаясь, и на столе мгновенно появились бублички, осетрина, сёмга, икра и громадные кавуны (арбузы), яблоки и груши.
— Сама растила! — с гордостью сказала Маруся.
Маленький Ваня, опоясанный железной саблей, ползал на ковре, двое ребят с двух сторон писком давали знать о своём существовании. Пахло детской, кухней, миром и тишиной. Двое безусых хорунжих ухаживали за Марусей. Маруся помыкала ими и заставляла даже приглядывать за детьми.
— А муж где? — спросил Коньков.
— Полковник, — сказала Маруся, — он нездоров, — она показала на голову. — Он у меня всегда с утра; я его укладываю спать и запираю.
— Пьян, — сказал один из хорунжих, и оба засмеялись.
— Вы не смейте у меня! — строго остановила Маруся, но сейчас же и сама добродушно улыбнулась.
Коньков хотел было спросить у неё, счастлива ли она с таким мужем, но взглянул на неё и понял — счастье сверкало кругом и широко разливалось на всё — вопрос был бы лишним. У Маруси было всё, что ей надо: муж и положение, двое друзей — дети и любовь, было хозяйство, и широко открытые глаза её как бы говорили ему: «Не троньте меня, я счастлива! Чем меньше думать, тем больше счастья, не давайте же мне думать, я не хочу думать, всё равно из дум ничего не выйдет, только голова заболит».
— А вы скоро женитесь, monsieur Коньков?
— Я не женюсь никогда, Марья Алексеевна.
— Почему? Казаку надо быть женатым. Без жены никакое хозяйство не удержится, а что за жизнь без хозяйства.
— Я уезжаю в Грузию, на линию. У меня нет хозяйства и не будет; значит, и жены не надо.
— А дети?
Коньков брезгливо взглянул на ребёнка, которого, напевая что-то, внесла нянюшка, и содрогнулся... «И такой у Ольги будет!» — подумал он, и холод пробежал по его жилам.
— Я не люблю детей.
— Кто не любит детей — тот жестокий человек, — тихо сказала Маруся.
— Пускай так.
Пришла Анна Сергеевна. Маруся оживилась. Начались бесконечные черкасские сплетни. Коньков узнал, что Сипаев живёт в имении дочки, вместо управляющего; Каргин не изменил своим любимым занятиям и собирается писать проект нового управления войском Донским, впрочем, его проекты все как-то не удаются и остаются в проекте. Луковкина лишили командования полком. Мать Каргина впала в детство. Бывший его вестовой, теперь хорунжий, Жмурин женился на Любе Пороховой, и у них за два года трое детей.
Он пошёл дальше по Черкасску. Всюду, куда он ни заходил, были дети, маленькие, визгливые; всюду духота, увеличиваемая жарким осенним днём, всюду женщины, ставшие уже матерями или готовящиеся стать ими в недалёком будущем. Всюду разговоры, что у Коли заболел животик, Саша простудился, а у Володеньки прорезываются зубки. Пава, Валя, Воля, Шура, Соса и другие уменьшительные имена преследовали его целый день! Природа после войны брала своё, и народонаселение быстро возрастало естественным путём.
Конькову противно стало всё это. Он был бичом природы, воином по рождению — он разрушал её успехи и не мог видеть равнодушно её победу. Мирную, пошлую жизнь он ненавидел...
Его сердце рвалось к боям и победам, ввысь Кавказских гор.
Он вернулся домой, написал длинное письмо Люси, описал в нём всё, что случилось, сообщил своё горе и своё решение... Потом подумал и разорвал письмо. Слёзы душили его. Прежняя суровость куда-то исчезла, и ему хотелось иметь эту мирную обстановку, любящую жену, женскую ласку и этих самых маленьких Шур, Сас и Лялей, которые звали бы его «папой»...
Он поборол в себе это чувство, взял два клочка бумаги, на обоих написал: «Живите счастливо, — я нашёл своё счастье, сотник Коньков», — и, надписав на одном адрес Люси де-Шамбрэ, на другом адрес Ольги Рейхман, отдал вестовому для отправки эстафетой.
На другой день он уехал в Грузию, чтобы никогда больше не возвращаться на Дон.
XXXV
...Жизнь народов не вмещается в жизнь
нескольких людей, ибо связь между этими
несколькими людьми и народами не найдена...
Мировые события кончились. Тот потоп, который захватил всю Европу, перенёс часть населения с запада на восток и обратно с востока на запад, вошёл в свои берега. То событие, которое люди называют величайшим бедствием — войною, об избавлении от которой ежедневно молятся по всему свету, которой боятся и которую тем не менее сами начинают, — окончилось. Для чего воевали?
Кто от этого выиграл?.. Никто. И тот великий человек, которому судьбою вверено было выполнить величайшую миссию освобождения рода человеческого, кого в продолжение слишком десяти лет проклинали во всех концах обширной Европы и за которым шли, бросая дома, бросая жён и матерей, одиноко доживал свой век на пустынном острове, составляя записки, скучая и тоскуя. Он мнил себя великим — и он был великим, пока был на жизненной сцене, — но представление кончилось, занавес опустился, смыли с него грим, и робкий, обрюзгший человек предстал свету, и не было в нём ничего особенного, и не понимали окружавшие его близкие люди, что составляло обаяние этого маленького, задумчивого, самолюбивого человека. Отчего успехом венчались войны 1805, 1807, 1809 годов, отчего Ваграм, Аустерлиц, Фридланд покрыли его голову неувядаемой славой и отчего поблекли лавры непобедимого полководца перед Бородино, Смоленском, Лейпцигом? Были ли русские полководцы умнее Наполеона, дрались ли русские солдаты храбрее французов, были ли позиции выбраны лучше и сильнее, планы обдуманнее? Нет, русские делали промахи в 1812 году так же, как и в седьмом и в пятом. Под Фридландом в 1805 году дрались на позиции, разрезанной пополам оврагом, а в 1812 году боялись отдать Тарутино, не посмели остановить рассыпавшуюся, таявшую лавину под Москвой! Да и напрасно было бы останавливать! Есть мировые законы, никому не подчинённые, никем не исследованные — этим законам покорён весь мир, и всё повинуется им. И не самонадеянность Наполеона, не интриги маршалов, не бедность Франции, не патриотизм союзников, даже не храбрость русских войск победили его и уничтожили всемирную монархию. Не удалась эта затея Александру Македонскому, не удалась Юлию Цезарю, не могла она удаться и Наполеону. Поклонение потомков, изучение творений его, разбор его сражений — всё это было ненужной наградой разложившемуся, ничего более не чувствующему телу величайшего полководца.
62
Рассказано одним старым донским полковником.