Изменить стиль страницы

Толпа кругом разношёрстная. Тут и красавцы-атаманцы в синих мундирах, щеголеватые и выправленные, и армейские казаки полков Луковкина, Каргина, Иловайского, Карпова и других в цветных шлыках и лампасах, в домашних пашетуках и зипунах, и башкиры в рысьих шапках, и симферопольские татары в остроконечных, обшитых мехом шапчонках, и тептеры[32] в длинных полосатых халатах с луками и колчанами. Красивые губастые донцы выдвинулись вперёд, а позади них видны косые глаза и жёлтые лица татар и башкир. При каждом ловком ударе лицо Акимова хитро улыбается и торжественно звучит жужжание, но зато кисло выглядит лик проигравшего — в толпе всякий раз хохот.

   — Ох-хо, хо, хо, хо! — грохочут донские и атаманские громче всех, на басовых нотках.

   — И-их, хи, хи, хи! — сипло заливаются татары и калмыки, и по жёлтым их лицам от удовольствия струится пахучий пот Круг незаметно сдвигается тесный, задние напирают на передних, передние подаются вперёд.

   — Ну-ка, Акимов, ещё! Э-эх, ловкий парень!

   — Что, брат, Пастухов? «Видно, звонил кобель к заутрене, да оборвался!»[33]

Мрачно глядит Пастухов на сострившего.

   — Не, братцы, бросьте. Иде же вам с Акимовым сладить. Они ж — до всего дотошны!

В толпе раздаётся дружный хохот.

   — То-то остри. «О святках свинью запрягали да в гости ездили!»

   — Сказал тоже!

   — И-их, братцы мои. Акимов ладно бьёт Кабы француза так-то!

   — То-то! Француз, он, братцы мои, подюжей будет, нежли Панфилов.

   — Подюжей? Ой ли? А не брешешь?

   — И брешет, наверно! Француз — он перво на бульоне воспитан, а второ в детстве их в оранжерее держат, ровно цветы у нашего генерала.

   — Фастаешь![34] У вашего генерала, окромя куста шиповника да бальзаминуса, ничего и нет!

   — Ну ладно...

   — Посторонись, посторонись! — раздаются голоса сзади, и в толпу протискивается несколько донских офицеров. Игра идёт своим черёдом.

   — Ну, довольно! — кричит атаманский сотник. — Ишь Панфилова-то как обработал.

   — Да я бы, ваше благородие, — говорит весь мокрый от пота, довольно улыбаясь, Акимов, — его и не так обработал ещё, да левой рукой бить неспособно!..

Сконфуженный Панфилов прячется в толпе.

   — Ну-ка, крячку! — кричит кто-то из казаков. Круг раздаётся шире. В середине вбивают кол, на него надевают петлёй фуражный аркан, другой конец привязывают к ноге бесконечно длинного казака Кошлакова. Кошлакову платком завязывают глаза и дают в руки плеть. Точно так же на другую фуражирку привязывают ногу другого казака с «крячкой», то есть двумя палочками, одной гладкой, другой зарубленной. Глаза у него тоже завязаны. С «крячкой» пошёл расторопный казак Зеленков.

Осторожно крадётся Зеленков, прислушиваясь к дыханию противника.

   — Кря-кря! — раздаётся в тиши — толпа теперь напряжённо молчит. Кошлаков кидается по слуху, но Зеленков уже отошёл, и удары плетью сыплются по воздуху. А за самой спиной опять трещат щепочки — «кря-кря!». Новая попытка и новая неудача. Зеленков ходит, осторожно поднимая ноги и едва ими переступая, боясь зацепить за верёвку противника. Но, не видя ничего с завязанными глазами, он подходит чуть не вплотную к Кошлакову и слушает у самой спины партнёра, Кошлаков затаил дыхание. В толпе лёгкий смех; шиканье водворяет тишину. «Кря-кря», — робко, неуверенно и несмело крякает Зеленков, Кошлаков обрушивается на него всей тяжестью, оба падают и начинается потасовка. Из толпы подбегают казаки и развязывают обоим глаза. В толпе идут долго разговоры про игру.

   — Слух надо особенный — дыхание слушать и соображать.

   — Мешают! Толпа-то — тыща человек! Где же услыхать-то.

   — У кого уши хороши, услышит.

   — Так это надо лошадиные ухи-то иметь.

   — Ну, сказал тоже! И лошадь в такой толпе не разберёт!

   — Ну-ка, братцы, песню новую!

   — Г ей, кто песни играет, выходи — его благородие заводить будет.

Живо появились песенники и стали в круг около сотника.

   — Ну, слушайте, ребятеж, и запоминайте — новая. — И сотник нежным тенорком запел:

На границе мы стояли,
Не думали ни о чём,
Только думали, гадали
Приубраться хорошо;
Приубраться, приодеться,
На границе погулять.
Вдруг последовал указ:
Во поход скоро идтить,
За Неман, за реку.
Как за Неманом-рекою
Француз бережком владел,
Француз воин, француз храбрый,
А теперь — несчастный стал!..

И как ни в чём не бывало под тёплым июньским солнцем раздалась казачья песня, новосложённая, применённая к новым обстоятельствам. И никто из этих высоких чубастых людей и не думал, что там за лесочком, что чуть синеет вдали, растянулась цепь аванпостов, что блещут там копья казачьи и нет-нет пронесётся протяжное «Слушай...» А за этой цепью идёт пустое, мёртвое пространство и что там такое за ним, за той деревенькой, что чернеет на косогоре, за блестящим изгибом реки...

Знают это одни только казачьи партии, что днём и ночью рыщут вблизи неприятеля, что не раз видали роскошно одетого короля неаполитанского с блестящей свитой, в числе которой были мамелюк и арап, проносящегося вдоль французских аванпостов.

И какое дело теперь казакам, что генерал Заиончковский сводит кавалерию польскую к берегу, что быстро готовят понтоны и мосты, вот-вот наведут, что не сегодня-завтра обрушится двухсотсорокатысячная армия Наполеона на русских и первым, кто примет её удары, кто прольёт свою кровь, будут они, казаки.

Им и горя мало, и весело звучит казацкая песня, переходя из напева в напевы.

Вдруг песня оборвалась, остановилась.

   — Кто это едет? — спросил молодой хорунжий, приглядываясь вдаль по дороге.

   — С аванпостов, верно, кто, ваше благородие.

   — Аванпосты там, а едут оттуда — у, дура-голова!

   — Тогда, може, и на аванпосты, — не смутился казак.

   — Будто бы нашего атаманского полку.

   — Атаманец и есть, — поддержал зоркий сотник, Балабин, начальник атаманских охотников.

   — Куда бы ехать? В передовой цепи у нас Ребриков и Карпов, а это наш.

   — Ваше благородие, да ведь это хорунжий Коньков.

   — Бреши! — строго остановил Балабин. — Коньков-то, почитай, третий месяц, как помер.

   — Ну как же, ваше благородие, и конь их, Ахмет. Ужли я коня не узнаю...

   — Похож, Иван Степанович.

Всадники нажали шенкелями, привстали на стременах, и через минуту Коньков слезал уже с лошади и обнимался с товарищами.

   — Ты жив?

   — Жив, братцы мои, жив! Что перенёс на России, того и в турецком плену не испытаешь.

   — Ну, рассказывай!

   — После. А теперь скажите мне, где атаман?

   — В Гродно.

   — Надо сейчас ехать являться к нему.

   — Да зачем? Отдохни с нами. Новую песню послушай.

   — Эх, братцы! Не до песен мне теперь! Жутко, во как жутко идти до атамана.

   — Он не примет.

   — Аль не в духе?!

   — Да кто же его разберёт! Вчера каргинский полк смотрел, уж и пушил, пушил его, я думал, полк отнимет. Нет — отошёл.

   — За чего же его так? Худой вид, что ли, у полка?

   — Вид? Нет, вид как вид — ни худо, ни хорошо. Обыкновенный полк, да и только, а сам-то Каргин, сам понимаешь, «письменный» человек — ну, и не того, не так чтобы гладко командовал. А лавой недурно даже ходили.

   — Ну, чего же больше! Однако прощайте, братцы, во как хочу развязаться с атаманом.

вернуться

32

Тептеры — стрелки-лучники.

вернуться

33

Каждая станица на Дону дразнится особой поговоркой Сказать ее станичнику — сильно обидеть его (Авт)

вернуться

34

Хвастаешь (Авт.)