Второй раз я поехал в Гданьск с другим эсэсовцем. Оставшись вдвоем мы завели беседу на политические темы. Он был не совсем глуп. Когда мы приехали в город, мой провожатый сказал:

— Отпустил бы я тебя одного но ты можешь на патруль нарваться. Вдруг документы потребуют? Заподозрят, что удрал из лагеря тогда и тебе и мне влетит. Давай лучше ходить вместе.

Ходили мы с ним по Гданьску осматривали его достопримечательности. Заглянули в один кабачок, в другой… В одном питейном заведении привязался к нам трактирщик, питавший особую любовь к политике. В то время в Нормандии как раз началась высадка союзнических десантов.

— Мое мнение таково, — говорил, бия себя в грудь, трактирщик, — наши совершенно правильно сделали, что позволили англичанам и американцам выбраться на сушу. Я считаю, что нам незачем плыть к ним, чтобы разбить их в пух и прах. Мы подождем. Пусть они сами к нам приплывут. Тогда мы их у себя и расколотим.

— О да, — кивал мой провожатый — пусть пришлют побольше дивизий. Мы их все переколотим — и войне конец!

— По моему мнению, — продолжал распинаться хозяин пивнушки, подчеркиваю, по моему личному мнению следует захватить Английские острова… Всегда от них какие-нибудь неприятности…

— О да, — кивал мой провожатый, — мы всех англичан сбросим в море. Ни одного не оставим на островах. Пусть потонут, подлецы, чтобы их и на семя не осталось!

— По моему мнению, — горячился трактирщик, — подчеркиваю, по моему личному мнению во всех наших бедах виноваты евреи. Подчеркиваю, таково мое личное мнение…

— О да — кивал мой провожатый — конечно, во всем виноваты евреи. Мы их соберем со всего мира. И всех перевешаем. Пусть болтаются на сучьях.

Ну и развели же они политическую антимонию, чтоб их холера взяла. Один хрипел, другой сипел. Один ковал, другой позолотой покрывал. Слушал я их, слушал, и меня то в жар бросало, то в холод.

«Черт возьми, ну и влип же я как кур во щи. С таким дураком-провожатым, — подумал я про себя, — разоткровенничался. Теперь уж я окончательно погиб. Неважно, что свидетелей не было. В глазах начальства прав будет он, а не я. А он верно все расскажет властям…»

Заплатив за пиво, я вышел из кабачка с таким ощущением, будто таракана проглотил.

— Слыхал, что я трактирщику наклепал? — спросил провожатый.

— Он что, ваш старый приятель? — не зная, что и сказать невпопад ответил я.

— Нет, я его впервые вижу. Я никогда не был в этой проклятой дыре.

— Тогда я не совсем понимаю смысл вашего разговора — опять вырвалось у меня неосторожное замечание.

— Нельзя было иначе, нельзя, — обиделся провожатый. — Я был в эсэсовском мундире. Трактирщик меня боялся, по-иному говорить он не мог. Да и я откуда я знаю кто он такой этот боров, — мой конвоир зло выругался.

Со мной он снова разговаривал разумно.

В последний раз провожал меня в Гданьск эсэсовец, у которого в городе была теща. Она жила на окраине. Конвоир повел меня к ней, не взирая на строжайший запрет начальства. Привел к какую-то комнату, усадил возле печи.

— Сиди, — сказал он мне. — Вот здесь.

Я сел. Сижу час. Сижу другой. Сижу третий. Сижу, как нищий у костельной ограды, только не бормочу молитв. Не двигаюсь с места, скучаю. Злюсь. Он там со своей тещей тары-бары разводит, а я тоскую в обществе печи. До каких же пор я буду сидеть тут, черт возьми?

Наконец теща провожатого принесла и поставила на стол тарелку с хлебом и миску супа. Макароны. Вареные в молоке. Хозяйка ошалела, что ли?

— На, ешь на здоровье — сказала теща, крупная женщина в грязном переднике.

Я внял ее совету и набросился на суп с такой жадностью, аж за ушами трещало. Отличные макароны ничего не скажешь, черт возьми!

Я сразу размяк. Мое сердце сделалось сентиментальным. Через несколько минут обширная теща опять вползла в комнату. На сей раз она принесла тарелку картошки и свежей свинины. Я даже рот разинул от удивления. С ума сошла баба, да и только!

— Ешь, сердешный, поправляйся, — сказала она. — Мы крестьяне, у нас еще есть, не обидишь… Я глотал царский обед — свинину с картошкой! Хозяйка вернулась в третий раз. Она вошла потихоньку оглядываясь, не видит ли зять.

— Тс-с-с, — прошептала она приложив к губам палец. Подплыла ко мне придвинулась поближе:

— Расскажи мне, как там у вас… в лагере. Правда ли так страшно, как люди говорят? Ну, а как ведет себя мой зять, не обижает ли вас?

Гм, я поел по-царски. Не стану же я растравлять душу бедной женщины.

— Нет, — говорю, — зять как зять. Ничего особого не делает.

Впрочем, ее зять и не был плохим человеком. Никто на него не жаловался. Был он рядовой солдат, ответственных постов не занимал, следовательно, не имел случая проявить свой темперамент.

— Ох, горе, горе, — вздыхала женщина, — чем он виноват? Взяли, мобилизовали, увезли… Куда назначили, там и служит… Что ж поделать?.. Только ему ничего не говори!

Увидев через полуоткрытую дверь в другой комнате радиоприемник, я сказал:

— Сейчас по радио передают сводку немецкого генерального штаба о ходе военных действий. Нельзя ли послушать?

— Ой, нет, нет, нет, — начала она отмахиваться обеими руками. — Это же политика. Мы политики даже издали боимся.

Граждане Третьего рейха боялись слушать по радио даже сводки своего генерального штаба. Смех и грех!

В конце года дисциплина стала хромать и в лагере. Майер появлялся в Штутгофе все реже и реже. Вместо себя он присылал своего заместителя, невинного агнца капитана Цетте. Капитан все еще плохо разбирался в делах лагеря и не умел отдавать распоряжения. Он только изредка ощупывал карманы возвращавшихся с работы заключенных, и в этом проявлялась вся его административная мудрость.

Между тем Зеленке назначил полицейскими лагеря двух опытных бандитов из арестантов. Им надели полосатые повязки на рукав, дали по большой нагайке и направили в лагерь «наводить порядок». Полицейские были официально признанными помощниками и заместителями Зеленке, его прямыми пособниками в грабежах и соучастниками в убийствах. Благодаря им мощь старосты еще больше возросла.

После Нового года общение с женскими бараками стало более свободным. Был налажен не только обмен невероятно длинными письмами, но устраивались даже совместные вечеринки. Женские бараки гудели, как улья.

Из складов в спешном порядке расхищали различные вещи. Эсэсовцы в первую очередь принялись за чемоданы заключенных и лучшую штатскую одежду обеспечивали себя на всякий случай. От эсэсовцев не отставали заключенные. Больше всего они интересовались штатской одеждой. Скоро чемоданов не осталось. Тогда в мастерских DAW стали изготовлять дорожные мешки. Власти упаковывали вещи и драгоценности. Открыто сжигать документы начали раньше всех в больнице. За ней последовал политический отдел. В углу двора он предал огню свои бумаги и папки.

В Штутгофе циркулировали различные слухи.

В том, что лагерь будет эвакуироваться — никто не сомневался. Но когда это произойдет и куда повезут, никто точно не знал. Одни думали, что придется отмахать пешком около четырехсот километров. Другие уверяли, что в последнюю минуту заключенных освободят, по крайней мере политических. Третьи пожимали плечами и показывали на бочки, полные смолы, которые власти подвозили к жилым баракам.

— Вот увидите, — говорили они, — подожгут ночью жилые бараки и всех нас зажарят, как баранов на вертеле. Кто не захочет сгореть, будет застрелен как куропатка…

Слухов стало особенно много когда власти запретили доставку в лагерь газет. Никакой почты, никаких писем никаких посылок. Эсэсовцы собрали все радиоприемники и спрятали их неизвестно куда.

Заключенные приуныли. Никто не знал ничего определенного. Сам Майер пребывал в неведении. Он неоднократно посылал срочные запросы вышестоящему начальству, требовал указаний, куда и в какое время эвакуироваться, но ответа не получал.

Наш литовский блок в 1944 году получал сравнительно много посылок. Из дома приходили разные вещи: белье пуловеры, табак, сапоги и всякие продукты. Жалко было с ними расставаться. Неизвестно, куда едешь где найдешь приют. Тем более, что начальство приказало готовиться в дорогу, взять смену белья и одеяло.