Изменить стиль страницы

— Ну и меткость! Из десяти возможных девять прямо в яблочко! — сердито хмурясь, выпалил атаман. — Вы кто, знахарь? Был у нас один из этой категории, сотник Максюк, гадал все больше на бобах. А вы на чем?

— На морзянке!

— Не пойму! — Лицо пленного вытянулось. — Может,  это как знаменитый «железный факир» Ибн Бамбула? Зырнет на твои кишени и начнет чесать без запинки, сколько там грошей, какие документы. Наша контрразведка сразу его замела — шпион! Таким глазищам и стальные стенки нипочем! Было это осенью девятнадцатого года, в Попелюхах. Там давал представление бродячий цирк.

— Этого фокусника я знал, — ответил комиссар при полном молчании штабников. — Бродячий цирк был тогда в Коростышеве. Тоже в девятнадцатом, летом. Даже афишу ихнюю помню. Вот послушайте: «Только три дня! Только три дня! Ловите момент! Ловите момент! Чудо Европы и всех ее двенадцати окрестностей! Краса священного Ганга и славного Днепра! Любимец публики Правобережья и всего Левобережья! Шут кубанский, клоун молдавский, эквилибрист бессарабский, шпагоглотатель таврический, непревзойденный хиромант всего земного шара! Укротитель диких баранов! Покровитель ядовитых змей и черных тараканов, железный факир и мудрец Мартын Заденко Ибн Бамбула Брамапутский!..»

Без единой запинки произнесенная Гребенюком цирковая реклама вызвала дружный смех всех слушателей, а комиссар продолжал:

— И наши особисты приняли его за шпиона... Но тогда ему повезло. В коростышевской конной милиции служил цирюльником его родной брат Хома Бамбула. Но я не из фокусников. И не из цирюльников. До меня в нашем роду были мужики, от меня пошли канцеляристы. Долго таскал пятипудовики на Роменском элеваторе. По вечерам учился на телеграфиста...

— Вот что значит «морзянка» — телеграфный аппарат Морзе? — спросил атаман.

— Эге! По уши влез в эти дела. Поначалу во сне никак не мог вырваться из силков — телеграфные ленты опутывали. Над ухом все пищало: точка-тире, точка-тире... а потом и днем стало донимать. Воробьи у станционной конторы чирикают, а мне слышится: точка-тире, точка-тире... Паровоз гудит — мне же мерещится: точка-тире, точка-тире... Потом из этих телеграфных значков складывается в моей голове чудная речь воробьев, паровозов, высоких хлебов, густых трав...

Атаман, напряженно слушавший комиссара, как-то  опустил плечи. Сошла настороженность с его хмурого лица. Взгляд стал более человечным.

— И сейчас вижу — в ваших глазах вспыхивают телеграфные знаки: точка-тире, точка-тире. И не так уж трудно расшифровать эту морзянку, эту безмолвную депешу запутавшейся души... Душа вопит: куда я шел и до чего докатился... точка-тире, точка-тире. Был воякой, а стал бандитом... точка-тире, точка-тире...

— Мутим души детей! — воспользовавшись паузой в речи комиссара, добавил Мостовой. — И чужих, и своих. Вот тех, что под Майданом Голенищевом принесли вам пиджак, харч. Не детки, а настоящие светлячки!

Атаман заерзал на табурете. Больно прикусил нижнюю губу. Не выдержал пристального взгляда Мостового.

— Самостийна Украина Петлюры! — продолжал Гребенюк. — Где она? Нет ее, не было и никогда не будет. У Петлюры может быть только самостийна земська аптека!

— Значит, вы и есть комиссар второй червонно-казачьей дивизии Лука Гребенюк? — спросил петлюровец, немного оправившись после короткого замешательства.

— Эге! Что? Встречались где-нибудь с вами?

— Зачем встречались? Сейчас не то что в наших лесных землянках, а даже за Збручем, во всех козацких лагерях, и то знают ваше словечко — «самостийна земська аптека»! Все говорят: не одного нашего гайдамака переманили своим лукавством. И прозвали вас там «Лукавый Лука».

— При чем тут хитрость, при чем лукавство? Переманывает вашего брата не Лукавый Лука, а нелукавая правда жизни. Мы же все, — Гребенюк указал на собравшихся в штабе казаков, — лишь ее защитники и пропагандисты.

Атаман, не выпуская изо рта цигарки, все исступленней затягивался. На его обрюзгшем лице, казалось, было написано: «Зачем возитесь со мной? Взяли на горячем, ведите на клуню, секите голову, стреляйте. Не терзайте душу, не тираньте!»

Когда-то, в средние века, на бронзовых телах пушек литыми латинскими буквами писался грозный девиз: «Последний довод королей». Но если у королевской власти, кроме пушек, были еще какие-то доводы, то  сколько могучих доводов появилось теперь у власти народной!

Условия гражданской войны на Украине имели свою неповторимую особенность. Червонное казачество — тяжелый молот, крушивший куркульские полки самостийников, — одновременно было сильно действующим магнитом по отношению ко всем тем, кто попал к Петлюре по заблуждению.

Мы хорошо знали врага, а старались узнать еще лучше. Нас интересовало: сколько лет провел атаман в желтоблакитном стане и что его туда привело? Как он относился к своим казакам и как обходился с пленными красноармейцами? Откуда его ненависть к советской власти? И особенно сильно было наше любопытство к тем, кто, не имея богатых хуторов, вековых рощ, несметных табунов, попал в гайдамацкие ряды.

Кое-кто называл нас пренебрежительно советскими попами, считая, что главный аргумент воина — его острый клинок. Пусть! Но заблуждались, как показала сама жизнь, эти «ура-рубаки», а не мы. Мы помнили основной довод — жгучее ленинское слово. Наши проповеди сделали не меньше, чем клинки, которыми, кстати, и мы, когда это нужно было, умели пользоваться как последним из последних доводов пролетариата.

Действуя по ленинскому принципу: сначала убеждение, а потом принуждение, мы обращались к нашим противникам с предостерегающими словами Тараса Шевченко: «Схаменiться, будьте люде...» И это действовало. Под Большими Зозулинцами целая бригада сечевых стрельцов Петлюры повернула штыки против интервентов! А полк гайдамаков во главе с их командиром Сергеем Байло! Сколько же он покрошил оголтелых петлюровцев, сражаясь под красными знаменами!

Если враг переставал быть врагом, это было уже большой победой ленинской правды. Среди отобранных у атамана записей была такая фраза: «Будь проклят ты, твое паскудное имя и весь твой дьявольский петлюровский род...» Это говорило о том, что хозяин дневника готов отойти от самостийников, но еще не отошел. А многие, по мере просветления их мозгов, невзирая на все прошлые преступления, шли с нами против тех, с кем были вчера. Не это ли шаг к победе малой кровью, к победе по-ленински, по-человечьи?.. 

«Божья Кара»

Откровенно, без утайки, беседовал с нами петлюровский сотник Цебро.

— По крови я сын украинского народа, — с болезненной наигранностью повествовал он. — По классу — сын бедняка... В общем, роду я не казацкого, а батрацкого. Отец — швейцар полтавской гимназии. Ну, а по духу... Вы сами знаете, какого мы духа...

Нелегким оказался для гимназиста — сына швейцара — путь к знаниям. Подавляющая масса соучеников — сынки дворян и имущей знати — сторонилась его. Однажды на уроке французского языка он, краснея и обливаясь потом, под насмешливые выкрики класса вместо «ке фе т-иль?»[30] упорно произносил «ке хве т-иль?». После этого детвора не давала ему спуску, заставляя произносить ставшие для него ненавистными слова — фикус, фонарь, Федор, фасон.

С иголочки одетые подростки открыто издевались над шитой на вырост дешевенькой шинелью молодого Цебро, называя ее «жлобской хламидой» и «маминой спидныцей».

То, что одноклассники сторонились его, Богдану было понятно. Не дружить же сыну дворянина с сыном швейцара. Но семена обиды все глубже и глубже пускали свои цепкие корни. Мучают его — так и быть. Но зачем издеваются над его народом? Хорошо, пусть они говорят Федор, а мы — Хведор. Так разве мы не такие люди, как они? Такие же, но не все! Вот не дошло тогда до сознания Богдана, что над сынками богатеев Кочубеем, Капнистом гимназисты не издеваются. Напротив, всячески заискивают перед ними, угождают им. А ведьв их жилах течет та же кровь, Что и у него, — украинская.

вернуться

30

Что он делает?