— Не хотите ли стакан лафиту? — предложил, посмотрев на него проницательно, Пален.
Но хотя Ливену и было всего 25 лет, он не даром занимал третий год пост министра. Совершенно овладев собой, он попросил Дашеньку прекратить смех, неуместный, когда дело идет о неудовольствии государя.
— Дело весьма серьезно, Дашенька, друг мой! Если государь так на меня разгневался, то, может быть, я уже не министр и не генерал-адъютант ничто. Может быть, сейчас… — он не договорил.
— Все может быть! — сказал себе под нос Пален.
Слова мужа привели впечатлительную Дашеньку к другой крайности. Она вдруг смертельно напугалась, всплеснула руками, и на ее сапфирах забегали слезинки.
— Боже мой! Чем же ты прогневал государя? — воскликнула она.
— Решительно не могу уразуметь. Кажется, ничего такого… Ах, Боже мой! — вдруг вскричал Ливен, ударяя себя по лбу. — Вспомнил! Ах, Боже мой! Как я мог забыть! Какая неисправность! Я погиб, пропал! О, Боже мой!
— Что такое, Христиан, что такое? — мгновенно облившись слезами и простирая ручки к мужу вскричала Дашенька.
— Император, — с выражением холодного трагического ужаса на правильном, красивом лице сказал Ливен, — продиктовал мне вчера благодарность карабинерному, его высочества Морица Саксонского, полку и велел мне быть на вахтпараде и прочесть рескрипт, когда после церемониального марша государь поворотится и скажет: «Ливен, читай!» А я…
— А ты? Что же ты? — всплеснув руками, вскричала, рыдая Дашенька.
— А я, — с тем же трагическим спокойствием договорил Ливен, — я о приказании государя позабыл, а как от присутствия на парадах вообще освобожден, то и не явился на ревю.
— Воображаю себе государя, как он поворачивается и говорит: «Ливен, читай». А Ливена нет! Тут последовали гром, молния, землетрясение и посылка бедного толстяка Альбедиля, — говорил Пален.
— Я должен сейчас же ехать во дворец. Может быть не все еще пропало. Дашенька, друг мой, успокойся! Я сейчас о всем извещу маменьку.
Маменька графа Ливена, строжайшая статс-дама императрицы Марии Федоровны, пользовалась громадным авторитетом при дворе. Но Дашенька, перепуганная, рыдала, восклицая:
— Мы погибли! Государь разгневался! Он нас вышлет! Он отправит Христиана в Ишимск! Он посадит его в крепость!
С бедной девочкой сделалась истерика. Граф Пален устремился к ней со своим стаканом лафита. Ливен вызвал женщин и сдал Дашеньку им на руки.
Затем он позвал Рибопьера в соседнюю комнату и сказал ему:
— Милый друг, ты видишь сам, в каких я обстоятельствах. Однако надо кончать твое дело. При тебе, конечно, письма от Химеры к Амуру?
Рибопьер показал на свою грудь.
— Прекрасно. Передай их сейчас же мне и через полчаса они уже будут в руках Селаниры.
— Неужели мне не будет дарована награда лично передать ей эти письма? — спросил Рибопьер.
— Сейчас это невозможно, совершенно невозможно. А оставлять письма при тебе еще хотя бы на день значило бы подвергать тебя без всякой надобности крайней опасности. Отдай же мне письма и не беспокойся. Знай, что услуга твоя без награды не останется.
Рибопьер достал письма и отдал их Ливену, который сейчас же их спрятал за широчайший обшлаг долгополого кафтана.
Чувствуя, что выбирает неподходящую минуту, Рибопьер не мог, однако, противиться голосу человеколюбия и сказал:
— У меня есть просьба к тебе, граф!
— Какая? Я готов все для тебя сделать. Только говори поскорее. Для меня дорога каждая минута.
Но едва Рибопьер стал рассказывать о бедствиях офицеров на заставе, лицо военного министра выразило крайнюю степень разочарования, неудовольствия и досады.
— Ах, Саша, — сказал он. — Ну, есть ли мне теперь время слушать о каких-то офицерах, как бы ни были они несчастны, и тем менее могу я о сем докладывать государю, когда я сам, быть может, через полчаса буду навеки несчастным! К тому же заставы в ведении военного губернатора. Пален здесь. Обратись к нему. Прости меня! В другое время и всякую другую просьбу я всегда выполню. Считай меня своим должником. А теперь…
Не договорив, военный министр поспешно ушел.
VIII. Стакан лафита
Рибопьер вошел в гостиную, где Пален и Бенигсен продолжали сидеть безмолвно и невозмутимо, один прихлебывая лафит, а другой в позе египетской статуи.
— Позвольте мне обратиться с покорнейшей просьбой к вашему сиятельству! — сказал Саша, подсаживаясь к Палену.
— Сделайте одолжение, граф, — прищурив глаза, ответил Пален. — Не хотите ли стакан лафита?
— Я не хочу лафита, благодарю вас.
И Саша стал рассказывать не раз уже рассказанное им за это утро.
— Офицеры в Софии, в почтовом доме, с женами, детьми, без средств, в бедственном положении? — переспросил Пален. — Но как же это может быть? Офицеры гвардии, сосланные по высочайшему повелению, после того, как открылась их невинность, возвращены в их местности, но не получили права приезда в столицу. И, наконец, они не могут оказаться без средств, ибо конфискация имущества их в действие приведена не была.
— Вы говорите об офицерах гвардии, я же сообщаю вам об армейских офицерах!
— Об армейских?! А-а-а! — протянул Пален. — Чего же вы от меня хотите?
— Я почел долгом своим довести до сведения вашего сиятельства как военного губернатора столицы, ведомству коего принадлежат заставы, о столь печальном положении боевых офицеров, невинно пострадавших и взысканных милостью монаршей, и коим самая милость сия обратилась в злополучие, что, конечно, не было в путях монарших предусмотрено.
— Если моему ведомству подлежат заставы, то из этого следует, что меня касается лишь печальное положение самих сих застав, будь таковые в неисправности, а совсем не тех проезжих, кои на сих заставах в почтовых домах по нерадению застряли.
— Но войдите же в положение несчастных, граф! — взмолился Саша. — Человеколюбие возмущается, взирая…
— Ба! ба! ба! Мой юный дипломат! Вы не знаете этой армейщины! Он дорогой проигрался, промотался, в банях, парясь с девками в Валдае, пропился и теперь не имеет штанов! А вы верите! Вы, граф, есть еще неопытный.
— Но если это и так окажется, то я прошу хоть расследовать дело. Уверен, что это подлинно страждущие не по своей вине. И во всяком разе жены и дети невинны в мотовстве мужей.
— Э, граф, да не сделала ли впечатления на ваше сердце какая-либо из сих армейских Эвридик и Антигон? Хе! хе! Впрочем, обратитесь к Ливену. Ему, как военному министру, это более подведомственно, нежели мне.
— Да я только что к нему обращался!
— Ну, и что же?
— Он послал меня к вашему сиятельству.
Граф Пален развел руками.
Негодование овладело юношей. Взвинченные нервы не выдержали. Это бесчеловечие, это ледяное равнодушие возмутило его до глубины сердца.
— Граф, — сказал он, и голос его юношески зазвенел. — Вы упомянули о гвардейских офицерах. Я тоже видел несколько их в Софии. Не мое дело доносить на них, но я убежден, что вы, начальник полиции, не можете не быть осведомлены о том, что кричат при открытых окнах, что, наконец, и здесь громко говорят в среде гвардейцев. И вот, граф, в то время, как гвардейские офицеры, осыпанные милостями, сыновья богатых родителей, имеющие связи, состояния, имения, взысканные судьбою баловни, только за строгость военного устава, только за тягости караулов и вахтпарада, только потому, что открыто не могут метать банк и фараон и принуждены носить букли, косу и старопрусский кафтан, громко, не стесняясь, поносят государя при своих недостатках, полного высокого рыцарства и лучших намерений, и это проходит для них безнаказанно, — в то время, говорю я, офицеры армии, проливавшие кровь в боях, губившие силы и здоровье в походах, невинно пострадавшие и для кого самая милость монарха в кару обратилась, голодные, холодные, босые и видящие в болезнях, голоде и холоде жен и детей, — как они говорят о государе?! О, если бы вы слышали их! Сколько беззаветной преданности, веры, любви к царю в этих простых сердцем честных рубаках! Сколько истинно русской покорности Промыслу и Божию помазаннику! И что же? Когда я говорю о незаслуженных, вопиющих страданиях верных слуг царя и отечества, говорю военному министру, говорю вам, военному губернатору, что встречаю я в вас? Полное равнодушие! Полное безучастие!