Изменить стиль страницы

«Два месяца назад мне принесли копию Вашего письма. Оригиналы нам не дают на тот случай, если в бумаге спрятаны наркотики. Потому что здесь это обычное дело. Тут, чтобы словить кайф, могут съесть даже бумагу, на которой письмо написано. Или же покончить с собой. Такое здесь тоже постоянно случается. Просто удивительно, на какие только ухищрения не идут люди, попав в это место. В любом случае я подозреваю, что Ваше письмо сейчас лежит на столе у какого-нибудь психиатра».

Ирен усмехнулась и внутренне приготовилась к тому, что за этим последует. Мол, ты, ненормальная стерва. Она в буквальном смысле услышала эти слова, еще даже их не прочитав, и потому была готова ко всему.

«Я знаю, что Ваше письмо заставило меня задуматься о Вашем душевном состоянии. Скажу прямо, я не хотел получать от Вас никаких писем. Не хотел знать того, что Вы мне скажете. В любом случае я был почти уверен, что легко бы догадался о том, что Вы напишете. Но я ошибся. И должен Вам сказать, что ни разу в жизни не был так потрясен. Потрясен до глубины души.

Вы не можете даже представить себе, каково здесь находиться. Не представляете, как мысли и воспоминания захватывают человека с головой и начинают жить собственной жизнью, как будто они реальность. Для меня тот день в Блейне именно такой. Он поселился и живет во мне, словно болезнь. Знали бы Вы, как я его ненавижу — ненавижу каждой клеточкой тела! НЕНАВИЖУ!»

Он написал это слово большими буквами и трижды подчеркнул. Ирен саркастически кашлянула.

— Он его ненавидит, — язвительно произнесла она.

«И вот потом мне приходит Ваше письмо, в котором Вы пишете, что прощаете мне то, что я сделал в тот день, и, честное слово, я даже не понимаю, о чем Вы. Как может мать такого парнишки, как Шэп, простить того, кто убил ее сына? Лично я на такое был бы не способен, и Ваш шаг — он кажется мне неправильным».

Ирен слегка отпрянула от листка бумаги:

— Кто ты такой, приятель, чтобы указывать мне, что правильно, а что нет!

Она скривила губы в холодной усмешке, а про себя решила, что, как только кончит читать это послание, тотчас его сожжет. Она вновь перевела глаза на лист бумаги и не без злорадства представила себе, как письмена Роббина превращаются в горстку пепла.

«Та близость, которая существовала между Вами, некоторые не видят в ней ничего особенного, считают ее обычным делом. Но это не так. Совсем не так. На детей часто не обращают внимания, о них забывают, так или иначе. Как раз это обычное дело, и это печально. Но только не у Вас с Шэпом — боже мой! Я не знаю, как Вы живете со своим горем, потеряв сына, не говоря уже о том, что Вы нашли в себе силы простить того, кто отнял его у Вас».

Ирен прикусила изнутри щеку. «Я не жила со своим горем», — подумала она. Все эти годы прошли для нее в ступоре. «Я была как ходячий мертвец, или как там выразилась Блисс?»

«Я уже давно хотел попросить у Вас прощения за то, что случилось в тот день. Но я не знал, как это сделать. В любом случае никакие извинения не в состоянии вернуть Вам сына или уничтожить ту боль, которая поселилась между тем мгновением, когда прогремел выстрел, и настоящим днем. Попросить прощения — это ничего не значит. Это даже хуже, чем ничего. Потому что в таких случаях люди обычно рассчитывают, что теперь все будет нормально. Но это неправда, и я точно это знаю. Даже когда Вы говорите, что простили меня, я знаю, что это ненормально. Потому что и дальше будут новые дни рождения и новая боль из-за того, что Шэп не становится старше».

Ирен попыталась сглотнуть застрявший в горле комок, затем оторвала глаза от письма. «Он знает, где у меня самое больное место», — подумала она, вытерла губы и, прежде чем сложить вместе половинки последней страницы, набрала полную грудь воздуха.

«Я представляю, как Вам одиноко, миссис Стенли. Я в этой тюрьме уже давно и еще ни от кого не слышал, чтобы кто-то поступил так, как поступили Вы. По крайней мере, не от заключенных вроде меня. И я это хорошо понимаю. Потому что так и должно быть. Это вписывается в известную мне картину мира. Однако, проведя два последних месяца в размышлениях на эту тему, похоже, я пришел к выводу, что иногда посреди ненависти наступает время, когда человек понимает, что дальше так жить нельзя. Он должен перебороть себя или умереть. Возможно, именно это и вынудило Вас написать мне и сказать то, что сказали. Быть может, в конечном счете я сделаю то же самое. Я не знаю, но, как уже сказал, я был потрясен до глубины души».

Ирен закрыла глаза, ощущая, как в ее груди нарастает какое-то смутное, неосознанное чувство. Скорбь, да. Но что-то еще, что-то более сильное и упругое.

«Как бы то ни было, я хочу, чтобы Вы знали, что я прочел ваше письмо и надеюсь, что Вы нашли в себе силы преодолеть горе и жить дальше; что Вы нашли жизнь в этом мире, и я знаю, что она прекрасна за стенами тюрьмы, даже несмотря на то, что такие люди, как я, порой крадут у других самое дорогое».

Письмо завершала подпись. Дэниэл Джозеф Роббин. Среднее имя было такое же, что и у Шэпа. Ирен впилась в него глазами, затем взгляд ее скользнул куда-то дальше, в пространство. Она продолжала сидеть, не осознавая даже, где находится, пока часы на камине не пробили один раз.

Боже, как она ошибалась! Письмо Дэниэла Роббина отнюдь не дышало злобой, желанием отомстить или сыграть на ее чувствах. Оно было совсем не таким, каким она его себе представляла, и, что самое главное, она не знала, как на него реагировать. В течение всех этих долгих лет, прошедших со дня смерти Шэпа, никто с такой поразительной точностью не выразил в словах то, что значило для нее потерять сына. Никто — вплоть до сегодняшнего дня.

Глава 25. 6 октября 2004 года

Дэниэл сделал три шага вперед, остановился и повернул назад. Вновь и вновь, подобно картриджу принтера, его кроссовки выдавали синкопированный ритм по полу камеры. Неожиданно он сел на койку, поднял листок бумаги, написал несколько слов, остановился, посмотрел на свои каракули. Затем снова встал и принялся мерить камеру шагами.

Он знал: надзиратели наблюдают за ним, и осознание этого факта наполнило его некоей утонченной иронией. Стоит сообщить заключенному, что его скоро отправят на тот свет, как охрана тотчас начинает зорко следить за тем, чтобы он сам не наложил на себя руки. Будь он циником, он бы наверняка сыграл на этом их страхе, но увы — он не был ни циником, ни потенциальным самоубийцей. Просто ему надоело ждать, и известие о том, что наконец ему назначили дату казни, стала чем-то вроде глотка свежего воздуха. И все-таки одна проблема никуда не исчезла. Он бросил взгляд на листок бумаги, что лежал на кровати, и вновь принялся расхаживать взад-вперед.

За эти годы он, по его прикидкам, прошагал по крошечной камере сотни миль, если не тысячи. Шаги, его шаги вперед и назад, снова и снова — только это позволяло ему сохранить рассудок. Они были частью его распорядка дня — шагать, дышать, думать, не думать. Утро предназначалось для медитации, затем по расписанию был завтрак. После завтрака он рисовал или читал — газеты, книги, журналы, все, что угодно, что попадало к нему в руки. Во второй половине дня наступало время физических упражнений на растяжку и тренировку мышц, затем йога, после чего он начинал расхаживать по камере. Это позволяло быстрее разогнать в жилах кровь. Иногда он делал это столь энергично, что казалось, поворачивая назад, мог уловить движение воздуха, легкий ветерок, который сам же создал, шагая в противоположном направлении. Но что еще важнее — это помогало вытащить на поверхность из глубин сознания осколки памяти — вытащить и выбросить вон.

Все, кроме одного.

Он застыл на месте, поднял то, что написал, перечитал и вновь бросил листок на койку. Он вот уже несколько дней пытался написать миссис Стенли письмо, но нужных слов так и не находил, не считая слов прощания. А ведь он хотел рассказать правду о том, что произошло тогда в городке под названием Блейн, штат Орегон, 6 мая 1985 года. Это и был тот самый осколок, который ему никак не удавалось извлечь на поверхность. Он так глубоко впился в память, что не поддавался никаким усилиям.