А Саймон все ждал ответа. Я не знал, что ему сказать. Он был прав, ситуация требовала разрешения, требовала ответа — чего-нибудь зверского, что сбило бы с него спесь, что заставило бы его почувствовать себя так же отвратительно, как чувствовал себя сейчас я, чтобы ощущение непростительной вины унесло бы его за тридевять земель, и он никогда бы не нашел дорогу обратно. Я глубоко вздохнул и положил трубку.
14:38
Когда Саймон вручал мне кассету «Левого берега», ту, что я сейчас держал в руках, он назвал ее «фрагментом истории рок-н-ролла», который однажды станет бесценным. Расчистив место между разбросанной одеждой, грязной посудой и стопкой тетрадей, я положил кассету на пол и лихорадочно оглядел квартиру в поисках подходящего инструмента. На кухне я обнаружил хлебный нож и кастрюлю с вросшими в ее антипригарную поверхность остатками вермишели, которой я обедал в четверг. Я маниакально ухмыльнулся этим предметам, как Джек Николсон в одной из своих самых зверских ролей.
Саймонов «бесценный фрагмент истории рок-н-ролла» лежал около кровати, я встал над ним, поднял кастрюлю над головой и со всего размаху опустил на кассету. Потом — снова и снова, пока она не разлетелась на тысячу осколков. Примерно на двадцатом ударе кастрюля рассталась со своей ручкой, а я, тяжело дыша, упал на колени. Кто-то, скорее всего парень с нижнего этажа, чей потолок служил мне полом, громко постучал мне в дверь. Не обращая на него внимания, я начал сматывать размотавшуюся пленку в один пучок, а потом накинулся на нее с хлебным ножом и нарубил столько конфетти, что хватило бы на три свадьбы. Эта непростая процедура заняла минут десять, потому что на полпути, все еще находясь в состоянии помраченного рассудка, я решил, что от пленки не должно остаться кусочков длиннее половины дюйма, и заставил себя начать все сначала. Закончив, я собрал обрезки в одну кучку и затолкал их в конверт — тот самый, который я украл из шкафа с канцелярскими принадлежностями в учительской, чтобы отправить мое заявление в банк, — после чего тем самым фломастером, которым я разрисовывал фотографию Агги, я накарябал адрес Саймона, заклеил конверт скотчем и наклеил на него самую дорогую марку.
Я оделся и натянул на плечи тяжелое серое кашемировое пальто (купленное на благотворительной распродаже в Бостонской церкви методистов — тогда мне удалось сбить цену с пяти фунтов до двух фунтов двадцати пенсов), хотя понятия не имел, какая на улице погода. В моей голове трещали жесточайшие сибирские морозы, такие, каких история еще не видела, а сердце стыло, как в дождливый вечер в Джорджии, — это была самая подходящая погода для тяжелого серого пальто. Я поднял с пола конверт, засунул справочник «Лондон от А до Я» в карман пальто и вышел из дома.
Мне нужно было пройтись. Я был слишком зол, чтобы сидеть и смотреть телевизор, а это единственное, что приходило мне в голову, ну разве что еще — сесть на поезд до Ноттингема, взять в гараже отцовскую машину и оставить Саймона лежать где-нибудь на дороге с отпечатками шин на груди. Вообще-то меня трудно назвать жестоким человеком, но сейчас зверские планы убийства, возникавшие в моей голове один за другим, самого меня привели в трепет. Я, конечно, истратил часть своей ярости на несчастную кассету, но мне хотелось большего, хотелось, чтобы этот подонок в крови и синяках молил меня о пощаде. Саймон был крупнее меня, но я чувствовал себя непобедимым, как Джеки Чан в «Пьяном мастере II», и готов был надрать задницу любому. Я бы избил его до полусмерти.
Я хотел знать, когда это случилось.
Я хотел знать, как это случилось.
Я хотел знать, почему это случилось.
Я хотел знать все.
Но больше всего я хотел, чтобы Агги вернулась ко мне.
Во всей этой истории была только одна хорошая сторона: я понял, что не имеет смысла притворяться, будто я уже ничего к Агги не чувствую. Любить ее было безумием. Я тысячи раз взвешивал все за и против, но всегда приходил к одному и тому же результату: она мне была необходима. Она была мне не пара, она не хотела, чтобы я стал частью ее жизни, но я ничего не мог поделать со своими чувствами. Я любил ее. Я был не в силах лгать себе, хотя больше всего мечтал себя обмануть. Я не мог забыть о ней. С течением времени она становилась — если такое возможно — все важнее и важнее для меня. Я не мог заменить ее другой девушкой, потому что всякий раз сравнивал бы их, других, с ней, и любая девушка проигрывала в сравнении. Я не мог вернуть прошлое, но и двигаться дальше я тоже не мог. Я оказался заперт в одиночной камере с табличкой «бывший любовник», и компанию мне составляли только прекрасные воспоминания.
Оглянувшись, я обнаружил, что ноги принесли меня к итальянскому магазинчику в начале Холловей-роуд. Я опустил конверт в почтовый ящик у входа, решил не заходить внутрь за шоколадкой и пошел дальше по улице. Цель моего путешествия, сколь ничтожной она ни казалась, была достигнута, но домой мне не хотелось. Вот почему я взял с собой «Лондон от А до Я».
«Саймон уверен, что в Арчвее из достопримечательностей есть только какое-то кафе, где этот хренов Джордж Майкл подписал свой хренов контракт, — подумал я, выходя из квартиры. — Но тут где-то находится могила Маркса. Почему бы не отыскать ее?»
Открыв справочник на Арчвей-роуд и заложив это место пальцем, я перешел дорогу на светофоре у метро и направился к Хайгейт-роуд. Когда я проходил мимо Виттингтонской больницы, оттуда выехала скорая, которая вдохновила меня на следующее видение:
Саймон подхватил редкую болезнь крови. У меня, единственного на всей земле, подходящая группа крови, только я один могу его спасти.
— Вилл, только ты один можешь меня спасти, — слабо шепчет он, сжимая мою руку.
— Надо было думать об этом до того, как ты начал лапать мою девушку, — отвечаю я.
Еще пять минут и один перекур спустя я снова сверился с путеводителем. Оставалось совсем недалеко. Через дорогу виднелся старый церковный рынок, обозначенный на карте. Теперь его перестроили под квартиры для всяких молодых карьеристов. А немного дальше — ворота Хайгейт-парка. В парке никого не было видно, только одна женщина средних лет в высоких зеленых резиновых сапогах выгуливала йоркширского терьера. Проходя мимо пруда в центре парка, я столкнулся с тучей мошки, немалая часть которой нашла свою гибель, попав мне в нос и в горло. В любое другое время это вдохновило бы меня на тираду в защиту прав животных, но сейчас ничто не могло меня задержать. Мне надлежало выполнить миссию, и могила Маркса была моей целью. Там все станет ясно.
Я дошел до противоположных ворот парка и повернул налево. Вот оно — Хайгейтское кладбище. За воротами в двух ярдах от ограды стояла маленькая белая хибарка, на которой было пришпилено написанное от руки объявление: вход — 50 пенсов с человека.
«Куда катится этот мир, если даже за то, чтобы посетить покойного левого мыслителя, приходится платить?»
В раздражении я заплатил чрезвычайно жизнерадостной пожилой женщине, притаившейся внутри будочки, ее сребреники. Она спросила, знаю ли я дорогу. Я сказал «да», чтобы она не попыталась продать мне еще и карту.
На кладбище было спокойно и почти так же тихо, как прошлой ночью на улице, но если прислушаться, можно было засечь шум проезжающего грузовика, так что имело смысл перестать прислушиваться. Меня окружали могилы. Марксу составляла компанию уйма людей, умерших за последние две сотни лет. Время источило могильные плиты, многие слились с пейзажем — плющ, трава и палая листва довершили дело, и теперь они смотрелись очень естественно. Более новые надгробия, напротив, выглядели угнетающе неуместно, будто кто-то повтыкал в землю отполированные мраморные закладки. Я взял на заметку напомнить матери, что предпочитаю кремацию. Если бы я понадеялся на нее в организации своих похорон, она поставила бы мне самое гладкое и блестящее мраморное надгробие, какое можно себе представить, — специально, чтобы мне потом всю вечность было неловко.