Саломея вошла бесшумно. В руках у нее были гвоздики.
— Это тебе. Надеюсь, ты не скучал.
Стратис положил цветы на скамью у единственного в комнате кресла — кресла, обтянутого желтым бархатом. Понадобилось какое-то мгновение, чтобы понять, что женщина, которую он ожидал, пришла. А он даже не подумал, что это он должен был принести ей цветы.
— Почему ты ушла? — спросил он.
— Мне хотелось, чтобы ты ждал меня. Хотелось прийти домой и встретить моего господина.
Легкая дымка покрывала ее шею. Стратис сел в кресло.
— Я устал ждать, — сказал он.
Несколькими движениями она сняла с себя все одежды. Все тело ее было в лебединых изгибах. Только два персика напоминали камни пращи. Лоно ее неприметно скользило и исчезало в тусклой меди куста. Чуть ниже талии оно было помечено шрамом.
Она стояла перед ним.
Взгляд его, оторвавшись от черной линии, проследовал по впадинам и изгибам.
— Я тебе нравлюсь?
Взгляд его завершил полностью свой круговой путь и остановился снова на черной линии. Он не задавался вопросом, нравится ли она ему. В мыслях его блуждало только, что нужно пройти через эти волны, чтобы снова выйти на поверхность.
— Ты ведь и сама это знаешь, — сказал он рассеянно.
Шрам Саломеи простерся под его сомкнутыми ресницами, став белой линией беговой дорожки. Он все бежал и бежал. Затем что-то внутри него остановилось. Не наслаждение. Он ощущал свое потное тело и ее дыхание на своем виске. Он видел, как ее глаза смотрят на него из-под его глаз. «Так распускаются сирени». Все снова стало так, как было.
— «Лес, которого ты жаждал»,[68] — сказал он.
— Что это?
— Из книги, которая рядом с тобой.
— Да, действительно. Предпочитаю то, что говорит орел: «Я должен увеличиваться, а ты — уменьшаться».[69]
— Это из «Обломков».
Она вытянула руки и напряглась всем телом.
— Не важно. Прочитанные книги путаются внутри нас. Иногда мне в голову приходит мысль сделать одну-единственную книгу из всех книг, которые я прочла: вырвать из них страницы, изрезать ножницами на мелкие кусочки, бросить их в корзину, перемешать хорошенько, а затем вынимать один за другим и переписывать.
— Только в этом случае в твоей книге не будет тебя самой, — сказал Стратис.
— Как это не будет? Ведь для этих несчастных кусочков я сыграю роль слепой судьбы. Но если меня там не будет, тем лучше: я буду в другом месте, буду заниматься любовью. А когда я занимаюсь любовью, я пребываю в любви, а не в книгах.
Она смотрела в потолок. Голос ее, казалось, медленно двигался, воспроизводя читаемые наверху образы.
Стратис исчез вдали.
— А где буду я? — спросил он по старой привычке.
— Ты — противоположность. Допустим, будешь заниматься любовью с Лалой…
— Почему с Лалой?…
— Потому что она могла бы дать тебе значительно больше, чем я…
Стратис ласкал ее упругую грудь, но она отстранила его руку и сказала:
— …Итак, если бы ты занимался любовью с Лалой, то снова пребывал бы в книге. И если бы тебе удалось написать ее, ты попытался бы настолько наполнить ее собой, что все другие ушли бы и ты остался бы один. В конце концов ты станешь мелкими кусочками, которые будут плавать в моей книге, и вполне справедливо понесешь такое наказание.
Стратис слушал ее. Возможно, даже более серьезно, чем следовало бы. Взгляд ее спустился с потолка и остановился на цветах, которые лежали забытые на скамье.
— Они хотят пить, эти гвоздики.
Она вскочила на ноги, вышла и вернулась с кувшином воды. Стратис смотрел на ее пальцы, изогнувшиеся на поверхности сосуда, и думал, что, может быть, не дал ничего этому телу. Оно показалось ему чужим, словно рельеф, а вдали за ним было неизъяснимо призывавшее минувшее. Она наклонилась, и ее талия изогнулась, словно ветка. На бедре у нее была ямочка. От шеи шла линия, проходившая между лопатками и легко терявшаяся в тени. Соски казались вишневыми клыками. Значительно позже он подумал, что не его глаза различали все это, но кровь приносила все это к его глазам. Он снова почувствовал благоухание лимонного цвета. «Но оно ведь было здесь все это время. А я где был?» Теперь пальцы ее играли гвоздиками, прильнувшими к кувшину. «Тот же цвет, что у кувшина в Коккинарасе. И Лала, говорившая о грешниках…»
— Саломея… Кто, Саломея?…
— У какой женщины я взяла тебя? — спросила она медленно, не оборачиваясь.
— Ни у какой. Ты — первая моя женщина с тех пор, как я возвратился в Грецию. Первая гречанка.
— Первая… А ты ведь даже не сказал мне, что я красивая.
Он поднялся, взял ее за плечи и повернул к себе. Она отпрянула назад и словно задумалась.
— Но ведь ты говорил, что прошло уже два года с тех пор, как ты вернулся из-за границы. Все это время что ты делал?
Колокол время от времени бросал на камень пару медяков. В памяти Стратиса внезапно возник раненый юноша, которого он видел в детстве в своем селе, когда его поднимали из лужи крови. «Может быть, и это все время было здесь…» Волна ритмов проникла ему в душу. «Странно, впервые за столько времени — музыка…». Он почувствовал, как весна неудержимо влечет его наружу.
— Я любил, — ответил он.
Раненый юноша был первым в ловле неводом. Ноги его, пробегая по воде, обретали сияющее трепыхание. И внезапный круг сети словно распахивал свои широкие объятия. Темные объятия. Рыба сверкала там внутри, такая новая. Он посмотрел на стену маленькой комнаты: кое-где она облупилась. Он увидел себя запертым в этой могиле. И сказал ей почти резко:
— Оденься. Хочу выйти с тобой.
Она покорно склонилась и стала собирать разбросанные по полу одежды — белую комбинацию, лиловое платье. Она прикоснулась к этому и вытянулась напротив. Затем она провела ладонями по бокам и преподнесла ему грудь.
— А их ты больше не хочешь? Я называю их волчатами.
— Так я смотрел на яблоко, которое украл в детстве, — сказал он.
Он позволил ее рукам опуститься.
— Может быть, я не нравлюсь…
— Знаешь, — сказал он, — вначале, когда я только увидел тебя, ты напоминала мне Нижинского.[70] Так я называл тебя наедине с собой.
Она поцеловала его. Только теперь он познал ее губы. Ее руки обнимали его всюду, словно полуденная волна. Затем они дали ему погрузиться в теплое лоно моря, глубоко, до самого дна, на котором поблескивал белым светом измятый образ заплаканной девушки среди водорослей.
— Прогони всех, — хрипло простонала она и отдалась ему.
Значительно позже Стратис спросил:
— Значит, Лала нравится тебе так сильно?
— Не хочу скрывать от тебя — ответила она. — Только это не значит, что от тебя я добиваюсь того же. Когда-то я полюбила. Не стоило. Затем я вышла замуж. Жуткая пустыня. Тогда я познакомилась с женщиной. Она скрывала в себе дьявола. Мало-помалу она обучила меня. В конце концов, мне не было неприятно. По крайней мере, это было спасение от одиночества…
Она задумалась.
— …Возможно, это сделало меня женщиной больше, чем нужно. Теперь я хочу быть твоей…
Стратис хотел было заговорить, но она зажала ему рот ладонью:
— …Твоей, насколько могу. А насколько могу, не знаю. Возможно, нужно было это попробовать. Однако мне кажется, если мы расстанемся надолго, я, может быть, снова вернусь к этому. Видишь, какое упрямое у меня тело: не дает мне сил любить издали, как ты. В сущности, возможно, я должна быть благодарна этой дьявольской женщине, потому что мужчины, если только судьбе не угодно преподнести нам редчайший дар, либо очень глупо сентиментальны, либо похабно грубы…
Она замолчала и снова посмотрела в потолок.
— …Да, если не смогу по-другому, если не смогу по-другому… уйду к Лале, хотя…
— Хотя? — спросил Стратис.
— …Хотя, — сказала Саломея, — несмотря на всю ее силу, у нее совершенно нет мальчишеской стихии… Так странно…
68
Первая строка стихотворения М. Малакасиса «Лес» («Обломки»), Реминисценции Данте:
69
Во французском подлиннике эта фраза выглядит иначе: «Нужно, чтобы он увеличивался, а я уменьшался» (Il faut qu’il croisse et que je diminue). (A. Жид. «Плохо скованный Прометей», I). В действительности эти слова принадлежат не орлу, а самому Прометею.
70
Вацлав Фомич Нижинский (1889–1950) — выдающийся танцор и хореограф Мариинского театра в Санкт-Петербурге (в 1909–1913 и 1916–1917 гг. — в труппе С. П. Дягилева). С 1916 г. работал в Нью-Йорке. Последнее выступление — в Вене в 1945 году для солдат Советской Армии. Нижинскому посвящено одноименное стихотворение из цикла «Стратис Мореход». Ф. М. Понтани считает, что «обращение Й. Сефериса к образу Нижинского основано исключительно на воображении, поскольку поэт не мог видеть выступлений танцора, последние из которых относятся к 1917–1919 годам» (Seferis G. Poesie e prosa. Milano: Fabbri, 1969. р. 93).