-- Отчего, отче? Не в честном бою, что ли, срубили ему пальцы, и совесть берет?

-- Догадлив ты, сыне! Каков ни есть человек, а совести не заглушить. Изволишь видеть: тому лет двадцать, коли не боле, стали у нас тут по Днепру гайдамаки пошаливать, разграбили не один зимовник, угнали целый табун войсковой. Ну, и поднялось тут на них все товариство запорожское, перехватало всю молодецкую шайку, да и расправилось по-свойски... Но одного молодца все же проглядели. Случись тут нашему вратарю занемочь, а был я в те поры еще простым иноком, и выпала мне очередь заступить болеющего. Ночь же выдалась осенняя, бурная: ветер так и воет, дождь -- как из ведра. Сижу я в своей сторожке, как вдруг -- чу! словно в било бьют? Только слабо таково, еле слышно. Али ветром било качнуло? Пойти, посмотреть! Засветил фонарь, запахнулся рясой, пошел.

"Эй, кто там?"

Из-за врат же в ответ мне только стон тяжкий. Посветил фонарем, глядь, -- человек распростертый да весь кровью обагренный. Сила с нами крестная!

"Кто такой? -- вопрошаю, -- да отколь?" А его дождем так и хлещет, от дождя да ветра насквозь продрог: зуб на зуб не попадает.

"Смилуйся! -- лепечет, -- смерть моя пришла..." "Да что, -- говорю, -- с тобой?"

"Гонятся за мной... как собаку убьют..." -- молвил и очи завел, обеспамятовал.

Коли гонятся за ним, убить хотят, -- стало, недаром: преступник! Но несть человека без греха, токмо один Бог. Сам Христос поучал нас: "Аще кто отвержется Мене пред человеки, отвержуся и Аз пред Отцом Моим Небесным". А был я в те поры еще на двадцать лет моложе, был зело мягкосерден и -- пожалел горемыку! Поднял с земли, но куда с ним? Отцу лекарю сдать, вся братия проведает...

Настоятель глубоко перевел дух.

-- И ты отнес его к себе в келью? -- досказал Курбский.

-- Отнес, да; обмыл ему раны, перевязал тряпицами (благо в шпитале обучился); а там пошел прямо к отцу игумену, разбудил и в ноги повалился:

"Так и так, мол, отче, каюсь: призрел, кажись, татя-душегуба, на душу грех взял".

Осерчал на меня немало игумен, за неблаговременное сердоболие епитимию наложил, а сам все же не отвергся бедняги; воспретил мне кому-либо в обители о содеянном сказывать, велел безмешкотно по всем переходам, где проносил я своего гайдамака, следы крови смыть с полу, да ходить за страждущим у себя в келье, как за родным братом. Выходил я его ровно через шесть недель, а там взял с него игумен клятву смертную -- гайдамачество навеки бросить, и выпустили мы раба Божья глухою же ночью тихомолком за врата монастырские на все четыре стороны. С тех пор о нем ни слуху, ни духу не было с лишком двадцать лет. "Не ушел, думаю, -- от плахи, алибо от петли!" Вдруг, недели три тому, пожаловал он к нам с сынком Самойлы Кошки. Не сонное ли то видение? Да шрам и срубленные пальцы выдали молодца, хоть уж и не молодец он, а согбенный старец.

-- Так вот кто этот Яким! -- воскликнул Курбский. -- А он тебе, отче, разве не сказался?

-- Спервоначалу нет. Но как стал я его выпытывать с глазу на глаз, как, мол, попал он в дядьки к своему паничу, поведал он мне все начистоту. Напросился он-де слугою в дом к ним в Белгороде еще тогда, когда панича его и на свете не было. Опосля же на своих руках мальчугу вынянчил, как родное детище досель холит и любит. Рад бы я ему веру дать, да чужая душа потемки; бирюка как не корми, а он все в лес глядит. Так будь же ты, сыне милый, щитом малому Григорию. Обещаешь ли всемерно и ежечасно пещись о нем?

-- Обещаюсь, отче.

-- Храни же вас обоих Господь и Его чудотворцы! Скорбно мне пускать и тебя, и его, скорбно тем паче, что намедни к нам сюда слухи дошли, будто бы на Низу около Пекла каменники опять проявились. Мало ли что праздные языки болтают! А все же надо опаску держать. Ну, а теперь снаряжайся, коли засветло вам еще в Сечи быть. Донеси вас Бог, Никола в путь!

Глава восьмая

ПО ДНЕПРОВСКИМ ПОРОГАМ

-- Ну, вот и Днепр; а где же, Данило, твои хваленные пороги, где?

Так говорил шаловливо Гришук, подсаживаясь в лодке-дубе к запорожцу, усевшемуся уже у руля. Окружающая водяная поверхность по всей своей шири, в самом деле, едва колыхалась, отражая, как в зеркале, и зеленые берега, и голубое небо с молочно-белыми облаками.

-- Ишь, загорелось! -- добродушно усмехнулся в ответ Данило. -- От самого Киева до сих мест -- до земель запорожских, батюшка Днепр наш течет плавно, чинно; а как хлебнет тут хмельной браги -- Самары запорожской, так старая кровь, поди, заиграет в жилах; почнет он метаться из стороны в сторону как шальной, запрыгает по лавам, забурлит, зарычит, что бешенный зверь, -- держись только.

-- А что такое "лавы", Данило?

-- Лавы-то?.. А это, вишь, милый мой, поперек реки такие уступы скалистые, гряды каменные от гор, что тянутся к нам издалеча -- из Галичины. Как их, бишь?.. Карпаты, что ли.

-- А товарищ твой, братику, куда девался? -- спрашивал между тем старик Яким одного из двух гребцов, нанятых до Сечи. -- Долго ли нам его дожидаться?

-- За хлебушком пошел... Черт старый! -- огрызнулся тот на него сквозь зубы, искоса поглядывая в ту сторону, где скрылся его товарищ за береговыми камышами.

В это время, сажен на сто ниже по реке, выплыла из заводи лодочка-каюк с двумя гребцами.

-- Что это, рыбаки, видно? -- спросил Курбский, поместившийся на боковой скамейке насупротив Якима.

Гребец сделал вид, что не слышит.

-- Что глухаря корчишь? -- заметил ему Яким. -- Тебя, чай, его милость спрашивает: кто такие будут.

-- Кто будут? -- нехотя повторил тот. -- Знать, рыбаки...

-- Рыбаки-то рыбаки, да за какой рыбицей? Не за Двуногой ли? Вон как на весла налегли и назад в камыши, словно бы от кого хоронятся. А, приятелю! наконец-то. Где это ты запропал? -- обратился ворчун-дядька к подбежавшему второму гребцу.

Этот не счел даже нужным отвечать. Отпихнув сильным толчком лодку от берега, он вскочил в нее и схватился за весло. Несколько дружных взмахов веслами -- и наших пловцов вынесло на середину реки. Гребцы не прилагали почти никаких усилий, а лодку несло быстрым теченьем, как на полных парусах, навстречу какому-то смутному, гулливому шуму.

-- Что, сынку, слышишь? -- отнесся Данило к Гришуку. -- Это первый порог наш -- Кодак -- голос подает... С версту еще туда ведь, а каково поет-то?

По мере приближения шум все усиливался, перед самым же порогом стал так оглушителен, что своего собственного слова, произнесенного обыкновенным голосом, нельзя было расслышать.

-- Держись крепче, паничу, да и ты, княже! -- крикнул Данило.

Не спуская глаз с фарватера перед собой, он уверенно правил рулем, а свободной рукой снял с головы шапку и набожно перекрестился. Примеру его последовали все сидевшие в лодке; все разом примолкли, а лица у всех стали необычайно серьезны, как перед чем-то роковым, неизбежным.

Вдруг лодку захватило будто сверхъестественной силой. Среди пенистых брызг и ошеломляющего плеска и гула ее несет неудержимо вниз с уступа на уступ. Бессчетные каменные груды мгновенно то вырастают над волнами, то исчезают под ними и толкают, подбрасывают лодку так, что надо всеми силами держаться за борт, чтобы не быть выброшенным.

Минута -- и они уже в плесе под порогом, и плывут по-прежнему мирно, спокойно.

-- Ну что, небось, жутко было? -- с улыбкой спросил Данило Гришука.

-- Как не жутко!.. -- должен был признаться мальчик, на побледневших щеках которого снова выступил румянец. -- Сердце так и захолонуло... А много их счетом?

-- Порогов-то? Девять.

-- Девять! Помилуй Бог! И далеко до следующего?

-- Верст семь будет: отдышаться поспеешь. И батюшке Днепру тоже надо дух перевести, не все же бесноваться. Да это что -- вниз по течению плыть!

-- Так разве и вверх плывут?

-- Не то что плывут, а тягой идут. Как шли мы это походом в инфляндскую землю, так чайки свои канатами через все пороги вверх тянули, а чайка-то каждая, шутка сказать, человек на пятьдесят-шесть-десят.