-- А не угодно ли пожевать нашего домашнего пряничка? -- предложила красавица Галя Курбскому, озаряя его своими звездистыми очами.

-- Что пряничек! -- сказал отец. -- Поднесла бы ты ему нашей домашней настоечки.

Дочка послушно встала и взяла со средины стола большой золотой кубок. Поскрипывая новыми козловыми черевичками, она обошла стол к Курбскому, сперва сама пригубила кубок, а потом с низким поклоном попотчевала гостя.

-- Что с тобой, соколику? -- участливо спросила Гришука Карнаухиха, заметив как тот вдруг изменился в лице. -- Аль с дальней дороги притомился?

-- Да как не притомиться, -- вступился Данило, -- ведь всю ноченьку, поди, с коня не сходил.

Хозяйка захлопоталась и увела мальчика в дом.

-- Да и тебе, мосьпане, не соснуть ли? -- предложил Курбскому хозяин. -- Угоститься, а потом поваляться -- разлюбезное дело.

Курбский не отказался: с дороги и с сытного обеда его сильно также клонило ко сну.

Проспал он, видно, довольно долго: когда он, освежив себе лицо водой, поставленной тут же в кувшине, подошел с полотенцем в руках к окошку, тени в саду совсем, оказалось, уже передвинулись.

Вдруг руки его с полотенцем невольно опустились, и он прислушался; из глубины сада долетели к нему звуки молодого голоса и сдержанные всхлипы.

-- Ну, не плачь же, моя доночко, моя ясочко! У меня есть уже свой на примете, и ни на кого я его не променяю.

Чей это голос? Никак Галины. Но кого она утешает? Так ведь и есть!

Из увитой хмелем беседки вышла на дорожку Галя, ведя за руку Гришука. Курбский быстро отступил назад от окна. Тут в комнату к нему вошел Данило.

-- Встаешь, Михайло Андреевич? Пора, пора! Пожалуй, что засветло и в Сечь уже не поспеем.

Курбский его не слушал.

-- Скажи-ка, Данило, -- промолвил он задумчиво, -- кому на Малой Руси говорят: "моя доночко, моя ясочко?"

-- Как кому, княже? Кого обласкать хотят.

-- Это-то я знаю. Но дивчине или и хлопцу?

-- Вестимо, что... Да кто кому говорил так?

-- Говорила так сейчас вот в саду хозяйская дочка Гришуку...

-- Не Гришук ли хозяйской дочке? Голос у него такой же тонкий, бабий.

-- Нет, нет, Гришук о чем-то горько плакал, а та его утешала.

Запорожец презрительно усмехнулся.

-- Да он и есть баба: то и знай хнычет!

-- Послушай, Данило, -- еще серьезнее заговорил Курбский. -- Вспомнилось мне теперь, что Яким тебе на прощанье сказал тебе что-то за великую тайну... Может, клятву с тебя взял?..

-- А кабы с тебя клятву взяли, -- прервал Данило, -- так ты бы сейчас, небось, по всему свету растрезвонил?

-- Понятно, нет.

-- А коли понятно, так чего ж ты меня пытаешь? Но Яким мне ничего по тайности не сказывал, никакой тайны не брал.

-- Так ли, полно? Кому лучше знать, как не тебе, Данило, что женщинам впуск в Сечь строго заказан...

-- И что преступившему такой наказ от петли не уйти? Как не знать! Да что мне жизнь моя, что ли, постыла? Чудак ты, право, Михайло Андреевич! Уж не сон ли тебе какой приснился? Настоечка была куда добрая.

-- Ничего мне не приснилось...

-- А не приснилось, так пойдем вместе к Гришу-ку, -- продолжал запорожец тем же насмешливым тоном, -- спросим самого: хлопчик он али дивчина?

-- Еще что выдумал!

-- При всех так и спросим: при хозяевах, при Гале. То то смеху будет!

И он закатился во все горло.

-- Перестань дурачиться, Данило! -- сказал, не то рассердившись, не то смутившись, Курбский.

-- Так и сам дурака не валяй, прости. Собирайся-ка поскорее. Право же, в пути еще заночуем, не поспеем на раду.

Глава пятнадцатая

ЛОЖЬ -- НА ТАРАКАНЬИХ НОЖКАХ

Название свое Запорожская Сечь получила по месту своего нахождения: на Низу Днепра -- "за порогами".

По пути туда к нашим путникам примыкали все новые небольшие партии запорожцев, живших на вольностях запорожских, вне Сечи, и оповещенных о чрезвычайной раде.

И вот, в последних уже лучах заходящего солнца, замелькал меж дерев высокий, сажен шесть вышины, земляной вал с бойницами и внушительно выглядывавшими из них "арматами" (пушками), а над валом деревянная башня также с бойницей и арматой. Под самой башней в валу был вход в Сечь -- "пролаз" шириною не более аршина.

Приставленный к пролазу старый караульный казак, по имени Иван Чемодур, знал, оказалось, в лицо всех вновь прибывших членов сечевого "товариства" и приветствовал каждого его прозвищем. Каких-каких прозвищ не услышал тут Курбский! Были тут Кисель и Куроед, Трегубый и Куронос, Лихопой и Быдло.

Когда очередь дошла до самого Курбского, он заявил, что он такой-то и имеет особую грамоту к войску запорожскому.

-- Могу сейчас показать, -- прибавил он.

-- Опосля пану Мандрыке покажешь, -- отозвался Чемодур. -- Нас Господь не умудрил наукой.

-- А Мандрыка все еще войсковым писарем состоит? -- спросил Данило.

-- Кому же и состоять, как не ему? Такого доку поискать! Каждый год выбирают.

-- И подначальных строчил этих: писарей да под-писарей, канцеляристов да подканцеляристов, я чай, еще целый полк себе понабрал?

-- Хошь и не полк, а отрядец будет. При боку пана судьи для караула и послуг всего на все 10 человек, у пана есаула -- 7, у него же три десятка -- без малого, поди, столько ж, сколько у самого кошевого атамана! А этот хлопчик, верно, при твоей особе? -- указал караульный Курбскому на Гришука.

-- Нет, это сынок самого Самойлы Кошки, -- отвечал Курбский. -- Нас просили доставить его к родителю...

-- Гм, так... Да примет ли его еще родитель? Никого, вишь, до себя не пускает. Потерпи малость: ужо, как меня сменят, так сам вас до пана писаря сведу.

Сумерки на Малой Руси наступают, как известно, тотчас по закате солнца. Когда Чемодура сменил другой караульный, совсем почти стемнело. Но по мерцавшим из окон огням можно было судить об общем расположении куреней вокруг сечевой площади. Кошевой курень, вместе с сечевой церковью, стоял отдельно за каменной оградой во внутреннем "коше"*.

______________________

* Кошами назывались войлочные шалаши степных пастухов и скотарей поставленные на двух колесах для более удобного перемещения в степи. В переносном же смысле под кошем разумелся войсковой стан запорожцев, столица их -- сама Сечь Запорожская. Отсюда и название кошевого атамана, начальника войска.

В этом курене в отличие от остальных была отведена особая большая камера для войсковой канцелярии, куда Чемодур теперь и ввел Курбского с его двумя спутниками.

Войсковая "старшина" (старшее начальство запорожского войска) состояла из четырех лиц: кошевого атамана -- главы и официального представителя войска; войскового судьи, ведавшего всеми гражданскими и уголовными делами, войсковым скарбом и "арматою" (артиллерией) и командовавшего в Сечи в отсутствие кошевого; войскового писаря -- генерального секретаря и войскового есаула -- обер-полицеймейстера войска.

Несмотря на поздний час, канцелярия оказалась все-таки в полном сборе. Начальник ее, пан писарь Мандрыка, невысокого роста, худенький человек, с быстрыми, острыми глазами, заложив руки за спину, ходил взад и вперед между столами и диктовал что-то, -- должно быть, какой-нибудь общий по войску приказ; а подначальная ему писарская команда взапуски скрипела перьями. Увидев входящих, он остановился посреди комнаты, на ходу оглядел их вопросительно, не отнимая рук от спины. Когда же тут он узнал от Курбского, что имеет перед собой уполномоченного московского царевича, то, в сознании, видно, своей власти, не подверженной случайностям выборов, с вежливым поклоном, но без всякого раболепства, попросил его садиться, а затем тотчас приступил к делу:

-- У твоей милости есть и цидула к войску запорожскому.

-- Есть универсал за царскою печатью, -- отвечал Курбский и, выпоров кинжалом из подкладки своей собольей шапки зашитый там документ, подал его начальнику войсковой канцелярии.