Наутро Нинка помчалась в ларек к Кате. Обрисовала ей ситуацию.
— Он явный лох! — говорила она. — Интеллектуй с заскоками, июньским морозом хваченный. Жена — это все фигня, он сам себе врет, и мне врет, и тебе врать будет. Но хоть немного поживешь в человеческих условиях! И скажи так: пока мы к друг другу привыкаем и решаем вопрос насчет будущей жизни, будьте любезны платить! Много не запрашивай, но и не мелочись, понятно?
— Понятно, — сказала Катя, не верившая, что у нее появилась возможность сменить эту постылую работу в ларьке с бессонными ночами, пьяными приставаниями, холодом и грязью на что-то иное. — А он не извращенец какой-нибудь?
— Да что ты! — уверила Нинка, будто сто лет знала Бориса. Ей почему-то очень захотелось устроить судьбу подруги. Все-таки какое-то дело!
И уговорила. Велела Кате после сдачи кассы (у нее кончалась смена) идти и выспаться, потом одеться в самое лучшее (только не в крепдешиновое любимое платье твоей покойной бабушки!), самой не краситься (потому что ты не красишься, а мажешься!), а пойти в салон «Модерн» и, не жалея денег, сделать себе макияж и прическу по полной программе — но так, чтобы не видно было, что специально сделано, они там это умеют.
Катя только кивала.
И лишь потом спросила:
— Слушай, а он не полный урод?
— Он вообще красавец! Брюнет, глаза жгучие, выглядит на тридцать, хотя ему сорок с хвостиком. Но это даже лучше, что сорок — не молоденький, не затрахает до полусмерти на дармовщинку!
В шесть часов вечера, как и было условлено, Нинка с Катей были у кафе «Полет». Вернее, минут пятнадцать седьмого.
— Вдруг уйдет? — беспокоилась Катя.
— Не уйдет! А девушки должны немного опаздывать. Чтобы мужчина поволновался.
Борис и впрямь слегка волновался и очень удивлялся этому.
Кафе было простоватое, без официанток, поэтому он заранее обеспечил столик бутылкой вина, тремя порциями пиццы, завернутыми в полиэтилен (чтобы не остыли), тремя фруктовыми салатами. Обаятельно попросил у служителей вазочку, ему дали, он поставил туда букет из трех алых роз.
Девушки вошли, сели за столик.
Нинка была оживленной, мигом познакомила Бориса и Катю, скомандовала открыть вино, подняла тост за общее здоровье и за будущую счастливую жизнь, а Катя робела, почти не смея глаз поднять, и сама себя не узнавала.
Будто мужиков у нее не было! Были — разных возрастов и социальных положений. Всякие были. Но ни разу не попадала она в такую странную ситуацию сватовства, когда на тебя смотрят как на возможную будущую жену.
И поневоле она своим видом показала именно то, чего желалось Борису: застенчивость и скромность. Нинка заметила удовольствие Бориса и обрадовалась, будто это было ее заслугой и победой.
Борис вел беседу на общие темы, но Нинке не терпелось, ей хотелось, чтобы дело уладилось как можно скорее.
— Ты вот что, — сказала она Борису. — Ты про погоду кончай, сами знаем, что не май месяц. Здесь все свои люди и разговор начистоту. Боишься сам спросить — я тебе скажу. Ей девятнадцать лет, образование среднее, но аттестат не красный, золотой медали нет. Зато два курса техникума. Живет на квартире у придурочной бабки. Мужиков нет, хотя и были, но давно. Разочаровалась она в этих коблах. Вот тебе все данные. А о тебе я ей сказала. Она тебе нравится?
Борис хмыкнул и сказал:
— Да.
— А он тебе? — спросила Нинка Катю.
Та метнула взгляд на Бориса, почувствовав на щеках непривычный жар, и тихо что-то прошептала.
— Не слышу! — прикрикнула Нинка.
— Да! — выдохнула Катя.
— Ну и все тогда. Тогда нечего навоз месить, а идите и пробуйте. Только ты учти, — сказала она Борису, — у Катьки сейчас работа хорошая, получает прилично, поэтому будь добр. Женишься ты на ней или нет — это вопрос, а пока придется, извини, платить. Это справедливо?
— Справедливо, — согласился Борис.
— Тогда ладушки. Поворкуйте еще тут, а я пошла.
— Спасибо, — сказал Борис.
— Не стоит благодарности!
Катя вдруг поднялась вслед за Нинкой и сказала:
— Извините, я на минутку. Я забыла ей сказать…
Она догнала Нинку у двери и с круглыми глазами жарким шепотом сказала:
— Слушай! А ведь он вроде еврей!
— Ну и что? Ты антисемитка, что ль?
— Да нет. Не понимаешь, да? Если он еврей, он может в Израиль уехать вместе со мной! Там, говорят, хорошо! И вообще, я же мечтала когда-то за границу уехать!
— Смотри-ка! — удивилась Нинка. — Я думала, у тебя мозги вообще отшибло, сидит дура дурой. А ты, оказывается, соображаешь! Мне даже в голову не вперло, а ты сразу все уловила.
— Еще как! Спасибо тебе, Нинка! Я в лепешку расшибусь, я клянусь, он в меня влюбится! Через полгода я тебе из Тель-Авива письма буду писать.
— С арабской границы! — засмеялась Нинка. — Там, между прочим, девушек в армию берут.
— В хорошей стране — хоть в пожарники! — горячо сказала Катя.
Нет, не то чтобы она действительно считала родную свою страну очень плохой. Катя считала ее грязной.
Она была пятым ребенком в семидетной семье: большая редкость по нашим временам. Дело в том, что отец и мать ее, работники небольшой мукомольной фабрики, были люди верующие. В их вере Катя так и не разобралась. Не церковная, а какая-то самостоятельная, своя. Они даже в секту не ходили. Отцу эта вера перешла от деда, а он привил ее матери. Они читали по вечерам вслух Библию, соблюдали множество постов — и детей заставляли соблюдать (иначе не прокормили бы), пытались внушить им веру, и старшим сумели, а начиная с четвертого, Якова, никак не получалось. У них и детей-то столько было из-за веры, потому что она запрещала делать аборты. Было бы не семь, а девять, но двое умерли в грудном возрасте. Было бы и больше, но в пятьдесят лет мать, слава богу, заболела по гинекологической части и детей не могла уже иметь. Отец прекратил с ней отношения, считая, что блуд без цели иметь детей — грех.
И вот жила Катя в этой своей семье, в старом доме на окраине города, в вечной грязи и вони, и, сколько себя помнит, ненавидела эту грязь и вонь. То есть не в том дело, что родители были неряхи, но мать днем работала, а вечером готовила еду на вечер и завтрашний день, а потом молилась, для уборки оставалась только суббота, по воскресеньям вера запрещала что-либо делать: грех. Отец же и хотел бы помочь ей, но не мог из-за той же веры, по которой глава семьи должен делать в домашнем хозяйстве только большую серьезную работу: сено косить, например, для коровы или за лошадью ухаживать. Но так как у них не было ни лошади, ни коровы, а только куры, то он поневоле ничего не делал.
Мать старалась успеть, что могла, старшие помогали, но жить в такой скученности и избежать грязи и дурного запаха было невозможно. Как следствие — то вши, то чесотка. Даже школьная врачиха приходила и, испуганно озирая жилье, посоветовала родителям провести дезинфекцию детей и одежды серной мазью. И дала им несколько пузырьков. Родители молча и сумрачно выслушали и, как только врачиха ушла, выбросили пузырьки, потому что сера — дьявольское снадобье! Из-за этого рухнула первая любовь Кати в седьмом классе к симпатичному однокласснику, который сказал, что она ему нравится, но она же, говорят, вшивая! Катя, в слезах прибежав домой, била посуду, ломала стулья, досталось братьям и сестрам, которые под руку подвернулись, родителей, пришедших с работы, такими словами встретила, что они закрестились и заплевались на нее.
С ней это изредка вообще бывало: обычно тихая, спокойная и доброжелательная, она могла впасть в такую ярость, что себя не помнила. Случай в клубе, из-за которого ей пришлось уехать, был из этого разряда. Впрочем, она и так уехала бы: она поклялась сама себе, что после окончания школы дня не останется в отчем доме. А пока жила еще там, решила обособиться. Из чулана, где хранились огородные лопаты, грабли, всякие мешки и ящики, она все выкинула, сама протянула туда провод с лампочкой, деревянные стены обклеила листами из журнала «Огонек», поставила раскладушку, улила все одеколоном «Шипр», взяла у врачихи еще несколько пузырьков серной мази, вся обмазалась и неделю не ходила в школу — из-за запаха. Всю одежду, все белье прокипятила и добилась того, что избавилась от заразы. Отец чуть было не проклял ее, но мать уговорила этого не делать.