Бесспорно, наша эмиграционная волна оказалась благотворной для тех молодых (и не совсем молодых) литераторов, которые не смогли, не успели или не захотели пробиться сквозь советскую цензуру. Скажем, Бродского в Ленинграде знали, но сколько бы он смог прожить в статусе поэта-тунеядца? А вот Сергей Довлатов, Саша Соколов, Вайль, Генис (и можно долго перечислять имена) никогда бы не реализовались как писатели в Советском Союзе. Мне возразят: а перестройка? Правильно. Однако когда мы уезжали, перестройка не могла присниться даже в самом сладком сне. Надо помнить то время: Советский Союз наступал по всем фронтам, Запад трусливо сдавал одну позицию за другой, «Французская Советская Социалистическая Республика» представлялась реальностью, и вообще, товарищи, броня была крепка и танки наши быстры.
…По старой привычке опять занесло в политику. Вернемся к литературе.
Что нам дала эмиграция? В 88-м году в Страсбурге, на совместной конференции с советскими писателями в Европейском парламенте, Синявский заявил, что эмиграция очень сильно расширила его географические горизонты. Виктор Некрасов, несмотря на преклонный возраст, успел объездить весь мир. Недавно российский журналист спросил у Аксенова: «Вам как писателю что-то дала преподавательская работа?» — имея в виду его работу в американском университете. Ответ Аксенова цитирую по газете «Известия»: «Колоссально много. Из довольно невежественного писателя я, может быть благодаря преподаванию, стал интеллектуалом». Мне, кроме географии, эмиграция дала французский язык и какое-то понимание французской и мировой политики. И конечно, главное — ни у кого не осталось неизданных книг. Все издавалось, а теперь и в России.
Что же мы потеряли? Трудно говорить о человеческих потерях — преждевременные и трагические, они были и в эмиграции, и на родине. Это больной вопрос. Не будем. Но в эмиграции фактически не было литературной критики. На мой взгляд, при нормальном литературном процессе Александр Зиновьев не стал бы бесконечно копировать свою первую великолепную книгу «Зияющие высоты». А он продолжал печь книги как блины, на той же закваске, пока не убил себя как писателя. Ладно, предвижу обиды, не буду про других, ограничусь самокритикой. Я, например, потерял современный русский сленг. Когда-то меня зло упрекали, что я пропагандирую молодежный жаргон, язык улицы (советскому писателю такое не позволялось), а сейчас… Я, конечно, знаю про «шнурки в стакане», что это значит, но это не мой стиль, я так не смогу писать. По языку я остался в семидесятых годах. (Много лет назад, в Париже, меня поразил изысканный, диковинный и не совсем русский язык первой эмиграции.)
И еще одно обстоятельство — может, сугубо личное. Несмотря на «железный занавес», на мой стол в парижском бюро «Свободы» ежедневно ложились все советские газеты и журналы. Как и все советские люди, я умел читать между строк. При перемещениях на советских верхах, даже когда приходили абсолютно не известные мне лица, я понимал, откуда они и кто за ними стоит. А уж противостояния, борьба и интриги в советской литературе никогда не были для меня загадкой. Теперь я многого не понимаю. И иногда у меня ощущение, что это уже другая страна…
И все-таки… За последние семь лет мне удалось издать в России (а это для меня главнее всего) такие мои книги: «Большой беговой день», «Тень всадника», «Меня убил скотина Пелл», «Жулики, добро пожаловать в Париж», и вот перед вами — попытка мемуаров: «Улица генералов».
Послесловие к книге Анатолия Гладилина,
или Наш ответ Франсуазе Саган
Мой старый друг Толя Гладилин никогда не был большим любителем мемуаров. Жизненный опыт и «сокровища, заложенные в чувстве», он берег для сочинительских часов. В последние годы он стал патриархом большого гладилинского клана в Париже, а это занятие не особенно способствует сочинительству. И все-таки нынешнее поколение российской интеллигенции не хотело расставаться с Гладилиным. Многие помнили, что это именно он в двадцатилетием возрасте (как Франсуаза Саган в том же возрасте, в том же году, в своей «Прощай, грусть!») поднял волну новой, послесталинской литературы.
Многие издатели в Москве предлагали ему договоры на мемуары. Публике было интересно, как в конце пятидесятых и далее, в течение шестидесятых, возникали тогдашние гладилинские «хиты», как шла литературная борьба, какие люди, «ребята» его окружали, и вообще, что с ним было, в частности, что привело его в эмиграцию. Он отнекивался, говоря, что этот жанр ему чужд. Наконец «тень всадника» сдалась и кинула узду на коновязь.
Как-то мы с ним ужинали в кафе на Яузской набережной, и Анатолий жаловался, что не знает, как в таких сочинениях возникает композиция.
— Толян, — сказал я ему, — у тебя первая книга называется «Хроника времен Виктора Подгурского», а ты все жалуешься на недостаток композиции.
— То есть дуть по порядку, одна за другой? — задумался он.
— Ну конечно. Разве могут быть у писателя вехи важнее, чем книги?
Когда я читал рукопись, то натолкнулся на одно признание автора. Он пишет о том, как в Москву раз за разом стала наведываться Марина Влади. «Очередное отступление, — говорит он. — Однако любопытная „мысля“ пришла именно сейчас, когда пишу эти строки». Вот так и складывается композиция мемуаров: отступление наплывает на отступление, то и дело появляются любопытные мысли и расширяют картину. Анатолий Гладилин уже овладел жанром и может работать с ним без конца.
Василий Аксенов