С шумом раздвигаются стулья, ящики, скамейки. Я сажусь в конце стола между Смураго и Семушкиным.
Костя с термосом в руках обходит стол, разливая по порожним банкам и кружкам водку.
— Эге, твоя баночка триста граммов вместит, — добродушно ворчит он.
— Константин Ермолаевич, плесни еще чуток, — просит дядя Никита.
Повар заглядывает в термос и доплескивает. Замполит что-то говорит на ухо командиру роты. Федосов кивает головой и, остановив глаза на мне, подзывает к себе.
— Слушай, Быков…
— Слушаю, товарищ старший лейтенант.
— Сбегай в правое крыло, проверь посты.
— Слушаюсь!
Мне немного обидно, что именно меня посылают. Вероятно, это заметил Федосов.
— Не обижайся, Дмитрий, — ласково предупреждает он. — Это дело такое, другого не могу послать.
— Я и не обижаюсь, товарищ старший лейтенант.
— Ну и добре, беги. Так спокойнее будет.
— Есть, — отвечаю я и, взяв автомат, ухожу. В дверях меня догоняет Семушкин.
— Куда ты, Митрий?
— Я сейчас, дядя Никита… не беспокойся.
Он что-то ворчит, вроде: «Не могли уж кого-нибудь… ведь ранен человек. Экая оказия».
— Погодь маленько, я с тобой, — говорит Семушкин.
— Нет, нет, дядя Никита, я быстро.
— Ну ладно, — соглашается он и скрывается за подвешенной на дверях плащ-палаткой.
Что, собственно, стоит пройти по коридору или двум коридорам? Но здесь, в этом доме, на каждом шагу приходится преодолевать всевозможные преграды. Я перешагиваю через трупы, обхожу кучи кирпича, натыкаюсь на искромсанные листы кровельного железа, наступаю на трескучую дранку.
— Кто идет? — окликает часовой.
— Волга, — называю пароль.
Наконец добираюсь до правого крыла. Как и в тот раз, здесь стоит Бондаренко с четырьмя солдатами.
— Как тут у вас? — спрашиваю младшего лейтенанта.
— Да пока спокойно, А у вас?
— У нас, кажется, не очень спокойно, — отшучиваюсь я.
— Замполит пришел?
— Пришел.
— Скажи Федосову, чтобы не беспокоился. На этот раз фрицы не станут атаковать.
— Через час вас сменят, — обещаю я и ухожу.
Чтобы ненароком не наткнуться на что-нибудь острое, я иду тихо, прощупывая дорогу ногой.
И вдруг в одном из окон замечаю быстро проскользнувшую тень. Что бы это могло быть? Кому понадобилось прятаться? Я останавливаюсь и выжидаю. Легкий шорох раздается в комнате слева. Неужели враг? Что ему нужно здесь? Может быть, это свой?
Я отхожу в дальний угол, прижимаюсь к стене. Мрак настолько плотен, что меня не заметить и в двух шагах.
Вот еще кто-то шаркает ногами и даже насвистывает «Гоп со смыком». Это-то, конечно, свой. Свистун идет со стороны главного входа, направляясь в угловую комнату. Вот он проходит мимо, и в то же время из мрака выскакивает человек, намереваясь, видимо, преградить дорогу солдату.
— Кто тут? — испуганно взвизгивает тот, шарахаясь в сторону.
В руке нападающего сверкнула сталь кинжала. Я даю короткую очередь. Грузно опускается тело между мной и солдатом.
— Кто, кто это?
— Узнал бы кто, если бы тебя пырнули разок-другой.
— Быков?
Я узнаю голос Журавского.
— Он самый.
— А этот откуда взялся?
— Из комнатушки вышел.
Мы нагибаемся над убитым.
— Фриц, — говорит Журавский.
Он с профессиональной ловкостью ощупывает одежду немца.
— Брось, идем. Надо Федосова предупредить, — говорю я.
— Подожди. У него кое-что есть.
— Дались тебе эти трофеи.
— На, бери, — сует он мне наручные часы со светлячками на циферблате.
— Не-е надо.
— Держи! — настаивает Журавский.
Я молча принимаю трофей и нетерпеливо жду, когда он кончит осмотр.
— А ты знаешь, что тебя представили на сержанта? — неожиданно спрашивает он.
— Брось трепаться.
— Ей-богу, вот… — Тут Журавский божится по-блатному. — Сам видел, — выпрямляясь, добавляет он.
— Не жалко? — спрашиваю я, взмахивая часами.
Он скороговоркой выпаливает:
— Что ты? Нет, конечно… Для тебя нет. Ты… — Тут он с минуту мнется, точно подбирает слова. — Знаешь, — начинает он тихо, — давай забудем, что было между нами. Я ведь не со зла к тебе или к Сережке, а так… сам не знаю, почему. Так выходило. — Тут он понижает голос до шепота. — Извини меня… я ведь так, по глупости… да, может, от зависти.
— Ладно. — Я великодушно принимаю примирение. — Идем!
— А ты не будешь больше морду бить? — уже весело спрашивает он.
— Не-е, не буду, — смеюсь я.
— Без подвоха?
— Без подвоха!
Тут он рассказывает про Колупаева: как тот сманивал его уплыть на льдине, но он, Журавский, не согласился. Теперь он стал понимать больше, и вообще он уже не тот, кем был прежде. Если я хочу, чтобы он сделал что-нибудь для меня, то, пожалуйста, хоть сию же минуту. Я говорю ему, что мне ничего не надо, а если появится у него желание, пусть приходит к нам во взвод, и мы примем его в наше товарищество. Журавский обещает подумать.
— Откуда тебя черт несет? — спрашиваю я.
— За «особой московской» посылали. Вот она, — показывает он на торчащее горлышко поллитровки.
— Ну, как там? — спрашивает меня Федосов, когда мы входим.
— Все в порядке, товарищ старший лейтенант.
Я умалчиваю о случае с Журавским, чтобы не нарушить веселое настроение пирующих.
Замполит продолжает прерванную нашим приходом речь:
— Так вот, товарищи! Мы вынесли такие тяготы, выдержали такое испытание, которое не под силу никакому другому народу. Так выпьем, товарищи, за силу духа русского народа, за его несокрушимое единство… — Он обводит всех глазами. — За русского воина, друзья!
— Ур-ра-а! — сдержанно кричим мы.
Я чокаюсь с дядей Никитой и Смураго и залпом выпиваю разбавленный спирт.
— Запевай, друзья! — предлагает кто-то.
Расплескавшиеся волны разговора утихают, звон банок, ложек, котелков прекращается. Из-за стола поднимается широкоплечий лейтенант-краснооктябревец с черной шапкой кудрей и, взмахнув ими, густым баритоном начинает:
— подхватывают все, словно давно уже облюбовали вот именно эту песню.
Мы не беспокоимся о том, что враг может услышать песню и нарушить наше торжество. Каждый из нас думает: «Пусть слышит. Мы не боимся его. И никто не сможет помешать нам петь о Волге, об утесе, воплотившем в себе силу русской вольницы. Мы не видели этот жигулевский утес, но мы знаем, что город, где мы сражались, — это то самое, о чем поется в песне».
Языки пламени на «катюшах» пляшут и рвутся, разбрасывая по стенам качающиеся тени поющих.
Эхо могучей песни, как хлесткий удар весенней волны, перекатывается по коридорам, комнатам, этажам. И, разбиваясь на множество брызг, просачивается на улицу — через окна, проломы, пробоины. Мы слышим, как под порывами ветра вздыхают руины.
Отгремели последние бои. Над городом повисла непривычная тишина. Только кое-где еще хлопнет выстрел-другой да прокатится взрыв мины. Среди руин, группами и в одиночку, как неприкаянные, бродят немцы в поисках пищи. Грязными лентами висят на них лохмотья обмундирования. Брошенные винтовки, пушки, танки, сбитые самолеты, боеприпасы разного назначения, огромное количество трупов да колонны пленных — все, что осталось от трехсоттридцатитысячной армии фельдмаршала Паулюса.
Мы стоим на берегу Волги и смотрим на колонну пленных, которая, как огромный серый рукав на ветру, извивается вдоль реки. Голова колонны скрывается за островом Зайцевским, а хвост еще где-то на этом берегу, в районе переправы.
До нас долетает неясный перестук тысяч пар кованых сапог, смешанный с беспрерывным гулом хриплого кашля простуженных глоток. Редкими точками выделяются на снегу конвоиры. Кое-где поблескивают стекла машин.