-- Как не слыхать!

-- Еще бы нет! Всякий мальчонка уличный тебе пальцем дом Биркина, Степана Маркича, укажет. Ну, этот Биркин, значит, мы самые и есть. Не богатеи какие, а живем в добром достатке, жаловаться не можем. Родом-то из Белокаменной; после отца нас четверо братьев осталось: Иван, Андрей, я -- Степан, да Гордей. Но там, в Москве, вместе нам тесно стало. Старший-то, Иван, само собою, отцовскую торговлю принял и один на месте засел. Мы же, прочие, как выделил нас, рассеялись по матушке-Руси, основались кто где: Андрей -- в Нижнем; я -- в Северском; а меньшой-то, Гордей, сюда, за рубеж, к хохлам перевалил, с ярмарки на ярмарку кочевал да деньгу зашибал, Господь упокой его душу!

Купец Биркин троекратно перекрестился.

-- Так его уж и на свете нет? -- спросил Михайло. -- А я так думал: не к братцу ли ты, Степан Маркич, сюда погостить собрался?

-- Нет, самого его не довелось уже увидеть! -- со вздохом отвечал Степан Маркович. -- И навряд бы удосужился: своих дел -- не оберешься. Да вот дочка-то после него, невеста, одна-одинехонька осталась, и именьица изрядная толика. Как бы ни было, а все по плоти племянницей мне доводится. Хошь не хошь, а пустился в путь. И бычка-то этого самого для нее торгую: надо ж девоньке гостинец привезти.

-- Так она у вас, знать, охотница до мелкого зверья?

-- Уж такая ли охотница, и -- Боже мой! Сызмальства еще, увидит, случится, в окно, как уличные ребятки кошку, собаку мучат, -- пошлет сейчас силой отнять, к себе принести; обмоет, вычешет, накормит -- ну, что твою куколку алибо ребенка; нянчится, возится; смеху-то, балованья-то! Такая шальная, право.

-- Золотое, значит, сердце.

-- Да уж там понимай как знаешь. Было б хошь серебряное, да в голове-то только меньше этой девичьей дури, сумятицы неразборной. Ведь по ее милости же вот которую неделю уже без толку кружусь, по чужим людям маюсь. И когда еще отыщу ее -- одному Богу в небе известно.

-- Да ты, Степан Маркыч, не знаешь разве, где она, где жил напоследок брат твой?

-- Как не знать: дом то у него на Украине, в Лубнах.

-- В Лубнах! Да ведь то будет еще подалей Киева?

-- Куда подалей! Плутал я, братец ты мой, плутал; а тут еще непогодь, бездорожье великое: насилу добрался.

-- Так, выходит, ты был уже там?

-- Был-то, был, но племянницы уже не застал.

-- Как не застал.

-- Да уж -- ау!

-- Убежала?

-- Нет, милый, храни Господь, такой порухи чести нашей она не сотворила б: честного, богобоязненного купецкого роду. Не уходом ушла, а, как по весне все равно птенчик, из гнездышка упорхнула. Не хотел я про эти дрязги наши по свету трезвонить, да так уж к слову молвилось; ведь ты, молодец, дальше не перескажешь?

-- Кому же мне пересказать?

-- И то правда: может, никогда больше не даст Бог свидеться. На Руси у нас недавно еще, правда, девицы затворницами, келейницами в светлицах своих жили. Ноне же, при царе Борисе Феодоровиче, им тоже вольготней стало: с опаской и бережью смеют иной раз и в людях показаться. А здесь, у ляхов, и толковать нечего: паненки с паничами, не за редкость, совсем запанибрата. Такой обиход, стало.

-- Но ведь племянница же твоя, Степан Маркыч, жила на Украине; какие же там ляхи?

-- Знамо, хохлы. Но дело-то, милый человек, вот какое. Брат Гордей, разъезжая тут вдоль и поперек по всему краю, заезжал, случалось, и к князьям Вишневецким. Их два брата ведь, этих Вишневецких.

-- Князь Адам в Вишневце да князь Константин в Жалосцах. Наслышан тоже.

-- Ну, вот. Русские ли они, или точно ляхи -- сам шут их разберет. Оба на кровных полячках женаты; но старший, Константин, на дочери воеводы Сендомирского, Мнишка, и сам тоже веру их принял папскую. Про меньшого, Адама, врать не хочу; не знаю толком.

-- Князь Адам, слышно, пока православный, -- вставил Михайло.

-- И благо ему. У князя-то Константина, изволишь видеть, в Жалосцах почасту молодая свояченица гостит, и тут-то Маруся, племянница моя, значит, и полюбилась ей.

-- Так племянница твоя, видно, езжала тоже с отцом?

-- Везде как есть; он ее от себя ни на шаг. Ну, а панна Марина-то, дочь воеводы, известно -- полячка, сумела вежеством да лаской девочку приворожить к себе. Такая ж, говорят, шалунья, игрунья, привередница. Брату Гордею, знамо, лестно, что дочка его с воеводской дочерью дружбу водит. А девочке-то того паче, что паны вертихвосты с нею, что с заправской панной, лясы точат. Боюсь, как бы кругом ее не ополячили! Как помер тут у девчурки родитель, она и отпиши о том своей панне Марине, а та -- вышли за ней сейчас колымагу, да шестериком, с вершниками, с гайдуками.

-- Но как же она не дождалась тебя, родного дяди?

-- Да я за делами-то, вишь, за дорогой я замешкался; да был тут еще, грех не грех, а случай такой: в доме-то родительском ей одной никоим, значит, образом оставаться уже не пристало...

-- Что так?

Степан Маркович почесал в затылке и махнул рукой.

-- Э-эх! Будь она мне родная дочка -- и то я, может, не попенял бы ей: такая, знать, статья подошла. Что сор из избы выносить... Но мне-то, братец, рассуди, каково-то было? Приезжаю -- глядь, ан девоньки моей и след простыл! Что да как? В Самбор, мол, укатила, к воеводе Сендомирскому. Вот тебе и сказ! На другой край бела света, значит, да к полякам! Того гляди, чтобы ей, голубушке, грешным делом, какого дурна не учинилося. В погоню послать некого; а сам ни дороги-то, ни порядков здешних не знаю. Как быть? Туда-сюда. Тут вожатого мне, душевного этого человека, Данилу Дударя, сам Бог послал. Эге! Да он никак уж и спать завалился? Эй, Данилка, спишь что ли?

Запорожец растянулся, в самом деле, на лавке, подложив под голову руки, и отвечал только звучным храпом и носовым свистом.

-- Так и есть, носом песни играет, -- сказал купец Биркин, -- времени терять не любит: ест, пьет, спит сколько влезет, да временем разве жида поколотит.

-- А он у тебя на каком положении? -- спросил Михайло.

-- Да вот на каком: ешь, пей вволю; а как вернемся из Самбора -- полсотни корабленников на стол. Ему-то ведь в диво: только у молодца золотца, что пуговка оловца; совсем испрохарчился.

-- Казак запорожский?

-- Да, гулящий, отставной козы барабанщик. Родом-то он тоже наш брат, русский, вольный казак с Дону. Да набедокурил, знать, у своих, житья ему там не стало; перебрался к украинским казакам в Сечу их Запорожскую. Но и там-то не ужился, пошел мыкаться по белу свету. Одно слово: забубенная головушка! Но зато за ним, что за горой, что за Архангелом с мечом: в обиду не даст.

Глава четвертая

ЧЕМ ХОРОШ БЫЛ ЦАРЬ БОРИС

-- А что, Степан Маркыч, -- спросил дикарь, -- ты недавно ведь из наших краев: правда ль, что царь Борис теперь народ из своей казны кормит?

-- Бают кормит, -- отвечал Степан Маркович, -- по 50 тысяч денег* на нищую братию в день раздает да по тысячам четвертей хлеба из царских закромов своих за полцены отпускает, а вдовицам, бедным да сиротам -- тем и безденежно.

______________________

* То есть копеек, которых 100, как и теперь, составляли рубль.

-- Безденежно -- пссь! Выгодное дело, гешефт! -- не утерпел ввернуть тут свое слово хозяин корчмы, чутко прислушивавшийся из-за стойки к беседе гостей и понимавший, видно, также по-русски. -- А мы-то не то слышали...

-- Что же ты, братец, слышал? -- через плечо спросил Биркин.

-- Слышали... Да вы что, добродию, господин честной: купец торговый тоже будете?

-- Купец, да.

-- Хе-хе! Ловкие вы люди, уй, ловкие, умелые! Купец нахмурился.

-- Слышали мы, что вы с тех царских магазинов хлеб за гроши покупали, а бедным людям за карбованцы продавали. Ото процент, ото гешефт!

Биркина передернуло.

-- Молчи, собака! -- с сердцем произнес он. -- Собака есть, да палки нет.

-- Да статочное ли дело, Степан Маркыч? -- воскликнул Михайло. -- Одни православные на счет других корыстуются, когда надо всеми смерть висит!