Изменить стиль страницы

— Сколько?

— Два года.

— Я — четыре. Один уже прошел. Как звать?

— Бабочка.

— Меня Жорж, Жорж из Оверни. Где тебя схватили?

— В Париже. А тебя?

Он не успевает ответить. К двум камерам, что перед нашими, уже подносят кофе и хлеб. Протягиваю котелок, его наполняют кофе, а потом дают кусок хлеба. Менее чем через четверть часа снова наступает тишина. Все совершается слишком быстро. В обед дают суп с куском вареного мяса, а в ужин — тарелку чечевицы. Это меню не меняется все два года, только на ужин вместо чечевицы мы иногда получаем красную фасоль, горох, белую фасоль или рис. Обед постоянно один и тот же.

Один раз в пятнадцать дней нам приказывают высунуть голову в форточку, и один из заключенных бреет нас.

Я здесь уже три дня. Одно тревожит меня: на Королевском острове друзья обещали присылать еду и табак. Пока я ничего не получил, хотя, честно говоря, и не представляю, как они собираются переправлять все это. Курить здесь опасно, да и не так уж необходимо. Еда — другое дело: здешний суп — это горячая водичка с несколькими зелеными листьями и куском мяса в сто граммов. Вечером мы получаем ложку воды, в которой плавает фасоль или несколько зерен другого растения. Для сохранения душевного равновесия требуется определенный минимум физических сил, который может дать только приличная еда.

Подметают в коридоре, и я замечаю, что у моей двери метла задерживается дольше обычного. Напряженно всматриваюсь и вижу под дверью клочок бумаги. Я понимаю, что мне пытаются передать записку, но не могут просунуть ее и ждут, пока я вытащу ее. Я беру в руку бумажку и расправляю ее. Это записка, написанная фосфорными чернилами. Быстро читаю: «Пэпи, с завтрашнего дня в унитазе будет лежать пять сигарет и кокосовый орех. Орех хорошенько пережевывай, а корку проглатывай. Кури утром, когда опорожняют унитаз, и никогда не кури после утреннего кофе. Вместе с запиской пересылаем тебе грифель и бумагу. Если в чем-либо будешь нуждаться, пиши. Бумагу держи в ухе, чтобы не пришлось лишний раз вынимать патрон, а грифель положи в каком-нибудь месте в нижней части стены. Крепись. Обнимаем тебя. Игнац-Луи».

Записку прислали Глиани и Деге. Сердце согревает мысль о том, что у меня такие преданные друзья. С воодушевлением принимаюсь снова за шагание: раз, два, три, четыре, пять, — полкруга… Я думаю: какое редкое величие души у этих людей. Каждый день они подвергают себя опасности. Скольких людей им надо подкупить, чтобы доставить сигареты и еду с Королевского острова в мою камеру.

Они делают для меня поистине великое дело! Кокосовый орех полон жира. Его твердая белая корка настолько пропитана жиром, что если размять и положить в воду шесть корок, назавтра с поверхности воды можно снять литр жира. Один орех в день способен предотвратить обезвоживание и увядание моего тела.

Каждый день, в течение двух месяцев, я получаю сигареты и еду. Курю осторожно — как индейцы — глубоко втягиваю дым и выпускаю его маленькими порциями, размахивая в воздухе, словно веером, правой рукой.

Вчера произошло нечто странное. Не знаю, правильным ли образом я прореагировал. Один из надзирателей облокотился о перила и заглянул ко мне вниз. Он зажег сигарету, сделал несколько затяжек, а потом, как бы случайно, бросил ее в мою камеру. Я ждал, когда он снова появится, чтобы демонстративно растоптать сигарету. Он остановился и, увидев мою реакцию, пошел дальше. Сжалился ли он надо мной или это была просто западня? Не знаю, и это меня беспокоит. Страдания обостряют чувства. Возможно, этот надзиратель захотел на несколько секунд стать добрым, и тогда моя реакция была явно несправедливой.

Я здесь уже два месяца, и за это время мне удалось здорово натренироваться в раздвоении своей личности. Сначала я шагаю несколько часов, не присаживаясь и думая о чем угодно. Дойдя до почти полного упадка сил, я растягиваюсь на кушетке и натягиваю на голову одеяло. Легкие начинают ощущать недостаток кислорода, а голова — буквально гореть. И вот тогда-то начинаются эти полеты фантазии. Я провел ночи любви, более сладостные, более волнующие, чем наяву. Я сидел рядом с матерью, которая умерла семнадцать лет назад, и гладил ее длинные и нежные, словно шелк, волосы. До мельчайших подробностей предстают перед моими глазами ее прическа, блестящие глаза, я слышу ее слова: «Рири, малыш мой, будь послушным мальчиком, и мама сможет любить тебя. Ты тоже будешь прыгать в реку, когда немного подрастешь. Теперь же ты слишком мал, сокровище мое. День, когда ты станешь большим, придет скоро, даже слишком скоро».

Каждый мой шаг — секунда, а мое тело — маятник. Поворачивая после пяти шагов, я считаю: один. После двенадцати могу отложить на мысленных счетах костяшку — минуту. Иногда на меня нападает беспочвенный страх: не случилось ли что с людьми, которые без корысти помогают мне и подвергают опасности собственное благополучие? Я жду и успокаиваюсь, только увидев орех. Орех на месте — значит, все в порядке. Медленно, очень медленно, текут часы, недели и месяцы. Вот уж год я здесь. Одиннадцать месяцев и двадцать дней я ни с кем не разговаривал больше сорока секунд, да и это делал урывками. Только один раз мне удалось поговорить во весь голос. Я простудился и сильно кашлял. Думал, что этим можно оправдать визит к врачу, и записался.

Открывается форточка, и в ней показывается голова — это врач.

— Что с тобой? Что болит? Бронхи? Повернись, покашляй.

Это что, издевательство? Нет, все происходит вполне серьезно.

Врач осмотрел меня через окошко, велел пройтись к двери, склонил ухо к моей груди, а потом сказал:

— Протяни руку.

Я чуть было автоматически не протянул руку, но вовремя остановился:

— Спасибо, доктор, не стоит себя так утруждать.

— Как хочешь, — цинично ответил он и ушел.

Он сделал это вовремя, так как я готов был взорваться от ярости и возмущения.

Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. Я шагаю, не останавливаясь и не уставая, меня подгоняет гнев, ноги напряжены и иногда сбиваются с ритма. После посещения врача у меня появилась потребность что-то растоптать. Что я могу растоптать? Под моими ногами один лишь цемент, и я топчу малодушие врача, который поблажки от начальства отплачивает поведением, недостойным своего звания. Я топчу невежество французского народа, которого не интересует судьба живого груза, раз в два года отправляемого из Сен-Мартин-де-Ре, и я топчу журналистов из уголовной хроники, которые, заработав деньги на человеке и его преступлении, потом забыли о его существовании. Я топчу католических священников, которые по исповедям знают о происходящем на каторге и молчат. Я топчу судейскую систему, которая превратилась в словесную перебранку между обвинителем и защитником. Я топчу Лигу защиты прав Человека и Гражданина, которая не осмеливается сказать: прекратите эту медленную казнь, избавьте людей от садизма. Никто не предпринимает попытки расследовать, почему и как исчезают ежегодно восемьдесят процентов обитателей «тропы разложения». Я топчу официальные свидетельства о смерти: самоубийства, смерть от недоедания, от цинги, туберкулеза, сумасшествия — вот они, истинные причины! Что еще я топчу? Я уже даже не знаю что. При каждом шаге я что-то топчу.

Раз, два, три, четыре, пять — часы текут медленно, и мой бунт подавлен усталостью.

Через десять дней завершится половина срока моего пребывания в одиночке. Этот день следовало бы отметить — я здоров (если не считать легкой простуды), не сошел с ума и даже не близок к сумасшествию. Я уверен на сто процентов, что сумею через год выйти отсюда здоровым и уравновешенным человеком. Мои раздумья прерывает шепот:

— Он совершенно высох. Господин Дюран, как вы не заметили этого раньше?

— Не знаю. Он повесился в углу, который мне сверху не виден.

Мой сосед слева кончил самоубийством — это все, что я понял. Его несут. Дверь закрывается. Приказ выполняется безукоризненно: дверь открывается и закрывается только по «указанию свыше». «Свыше» указывает комендант изолятора, чей голос я узнал. За последние десять недель таким образом исчезло пять моих соседей.