Он был молод, но становился еще моложе, едва только дело касалось его певческих выступлений. Неуверенность в себе, смятение, неистребимое желание признания — дьявольский клубок перекатывался в нем, вызывая готовность то к ярости, то к рыданьям. Слезы брызнули у него из глаз вместе с облегчением желудка — горшок еле поспел. Не поспел таз: его вырвало прямо на театральный костюм, в котором он готовился выйти на сцену в партии Ниобы. Да, он пел и женские партии — его голосу было все подвластно.

Стыдясь и таясь, не сказав никому ни слова, он промчался в ванну в той стороне театра, где были уборные для артистов и другие вспомогательные помещения. С некоторых пор, точнее, с той поры, когда подобное стряслось с ним впервые, ванна для него всегда была наготове. Его лекарь считал, что ни яйца, ни другая пища здесь не причем. Нервы. Нервы, как всегда. Он был слишком нервен и слишком ревнив к чужому успеху, как всякая артистическая натура. Оттого не в состоянии спать накануне выхода на сцену, оттого тряслись руки, оттого случались выходки, которые никому другому не простились бы — в его случае некому было прощать или не прощать: он был не только артист, не только распущенный хулиган по корням и воспитанию, не только республиканец и демократ по воззрениям — он был император. Он позволял себе, чтобы его зашкаливало.

Он прислушался к шуму в театре и представил, как выходит на сцену. Сердце его упало и вернулось на место. Все будет хорошо. Он будет петь столько часов, сколько нужно, у него хватит сил, и голоса, и таланта, и театр будет внимать и аплодировать ему, потому что он лучший певец всех времен и народов. Как это было в Неаполе, когда случилось землетрясение, и театр дрогнул, а он нет, и он не двинулся со сцены, и никто не двинулся, никто не ушел из театра (попробовали б они уйти), и он, он, а не кто иной, выиграл и то певческое соревнование.

Он вымылся и переоделся в чистое. Он был готов.

Он был готов взмыть из грязи в небо.

Путем голоса. Другого пути он не знал.

* * *

60. Он был император и он был скопище талантов. Он пел, танцевал, играл на кифаре (лире), читал и писал стихи, понимал толк в архитектуре, в скачках и еще тысяче вещей и везде хотел быть первым не по чину, а по чести. Честолюбие снедало его. Возможно, именно по молодости лет. Его и Рима. Его и мира. Его и новой эры.

Римская империя была молода и хороша собой — только-только заключен знаменитый Римский мир, Pax romana, означавший конец гражданских войн и мирный расцвет великого государства, основанный на идее всеобщего согласия. И молодо и хорошо было новое летоисчисление, начавшее совсем недавно новый бег времени. Самое любопытное, что люди, жившие в ту пору, в преобладающем большинстве своем ничего о том не ведали. Они думали, что время как текло, так и течет, что их боги как были к ним милостивы или немилосердны, так и продолжают быть, и приносили богам жертвы, продолжая оставаться ровно теми же, какими были прежде, какими были всегда, со всеми своими благими и порочными помыслами и поступками. Считанные единицы знали или догадались, почему следующие тысячелетия, уж по крайней мере числом два, не будут похожи на предыдущие, почему возникнет эта разница — до новой эры и после нее, отчего (от чего) пойдет и уже пошел иной отсчет дней.

Знал это находившийся в то время в Коринфе, в Греции, старик уже, летами близкий к пятидесяти.

И знал правильно: не от чего, а от Кого.

Их было двенадцать, знакомых с Ним лично. Видевших Его глаза, Его бородку, Его руки, Его босые ноги. Шедших за Ним и внимавших Ему. Они назывались апостолы, ученики. Ученый иудей-ортодокс из малоазиатского города Тарса был самоназванный тринадцатый апостол. Он никогда не озирал Его своими глазами. Он родился после Его смерти, да и родись раньше, все равно не собирался внимать Его речам и бегать за Ним. Взгляды этого странного нищего проповедника из нищей Галлилеи были ему неприятны, а жизнь — неинтересна. Интересна оказалась смерть. Разумеется, как всякая прогрессивная личность, Савл Тарсянин не одобрял того, как поступили с Ним и Варравой назначенный Римом прокуратор Иудеи Понтий Пилат и первосвященник Кайафа. Разбойника отпустили, а Его распяли. Но ведь и толпа требовала: распни Его! Разбойник — свой, идейный человек — чужой. Так было всегда.

Пилат и Кайафа будут низложены через тридцать с довеском лет. Слишком долгий срок, чтоб считать это хоть в какой-то мере возмездием за то, что было, в сущности, эпизодом. Савл, ставший Павлом, будет точно знать, что по прошествии времени, большого времени Истории, никто и не вспомнил бы имен ни того, ни другого, если б не эпизод.

Савл Тарсянин был идейный человек. И мог — хотя бы хладнокровно — оценить мужество другого, чужого, но по духу такого же, пошедшего на смерть ради веры. Что разгорячило савлову кровь? Что превратило из гонителя-иноверца в последовательного проповедника? Ко времени перемены всего существа ему стукнуло чуть больше двадцати, но это были другие двадцать лет, нежели нероновы, какими они будут. Иначе не было б и духовного откровения, какое пережил Тарсянин. Он никогда и никому не рассказал, что и как было с ним на самом деле. Он только сделался настолько противен себе прежний, что отказался от себя, переменив даже имя: Савла на Павла. Он убедил в своей искренности Иакова, Его родного брата, и апостола Петра, и те приняли чужака в лоно нового вероучения. Если хотя б на миг подумать, что в том могла быть корысть, придется устыдиться этой мимолетной мысли. Ибо принявший новое имя, чтобы исповедать новую веру, радуясь духовно, физически пострадает. Он добровольно взял на себя бремя нести слово правды, не боясь ничего, ни окрика, ни хулы, ни оков, ни пытки, ни самой казни. Правда, другая, нежели та, к какой привыкли, малоприятна для привыкших. Новая правда отменяет правду привыкших, делая ее ложью. Таков закон. Но привычка привязчива. Бывает, что труднее расстаться с привычкой, нежели с жизнью. Поэтому люди не хотят слышать иной правды. Они хотят слышать привычную, старую правду, которая была правдой до появления новой, а с появлением новой превратилась в ложь. Таков закон. Но люди готовы объявить лжецами новых, а не старых. Поскольку новые объявляют ложной привычную жизнь. Такая война. До крови.

Законы и тайны бытия открылись тринадцатому апостолу. Нагруженный знанием, он не устанет путешествовать в Антиохию, Селевкию, Саламин, Паф, Бергию, Иконию, Листру, Дервию, Пергию, Атталию, и снова в Антиохию, Тир, Птолемаиду, Кесарию и Иерусалим, Сирию и Киликию, Фригию и Галатийскую страну, Троаду и Неаполь и еще во множество мест, к коринфянам, афинянам, фессалоникийцам, македонцам, морем и сушей, чаще всего, босыми ногами. И всюду понесет Слово Божие. Из многих мест его и спутников его погонят, но он опять и опять, старательно и терпеливо, будет обращаться к возлюбленным, приписанным к разным местностям, с Посланиями.

Нерон будет уже на троне, когда Павел обратится к римлянам, объясняя учение Христа, такое еще юное, такое неокрепшее. Окрепшими были устои общества и государства, где торжествовал Pax romana. Римский мир. Мир владетельный и влиятельный, сильный и уверенный в себе, мир, в котором все было в порядке. Все в порядке было с сенатом как второй ветвью власти, дружественной принципату и принцепсу (императору). В порядке — с эрарием (общегосударственной казной), дружественной фиску (императорской казне). В порядке было с мирными префектами, кураторами и прокураторами, дружественными войскам, если для какой-то цели требовалось вмешательство последних. Все было так классно устроено, в том числе и усилиями нового главы Рима, что в принципе беспокоиться осталось почти что не о чем и можно было целиком предаться страстям.

Во-первых, всепоглощающей страсти пения, как о том уже сказано. Нерон мог не закрывать рта часами. Слушатели не выдерживали — певец не знал устали. Однажды вышло так, что он выпал из певческого транса и увидел зрителя, тайком пробиравшегося вон из театра. Нерон был потрясен. Как, разве публика не пребывала в том же трансе, что и он? Разве он и она не составляли единого целого? Он был оскорблен как художник. А как облеченный властью высший чиновник тут же издал эдикт (указ) о запрете покидать театр во время представления, что бы ни произошло. Говорили, после этого беременные, у которых начинались роды, вынуждены были разрешаться от бремени прямо в театре. Нерон был счастлив: его искусство способствовало появлению новой жизни в самом прямом смысле слова.