Изменить стиль страницы

Марыня смешалась, ей стало жаль его, а он докончил еще тише:

– А я и правда мучаюсь! Меня все это очень тяготит!

Но прежде чем она успела ответить, Плавицкий провозгласил тост за здоровье пани Бигель, произнеся по этому поводу целую речь, смысл которой сводился к следующему: женщина – венец творения и перед ней все должны склонять голову, как перед королевой, и сам он всегда склонял и склоняет голову перед женщинами вообще, а перед пани Бигель сейчас в особенности.

Поланецкий от души пожелал ему провалиться. Такой удобный момент – он чувствовал, Марыня уже готова была сменить гнев на милость, – и вот упущен. Марыня, подойдя к пани Бигель, обняла ее, а вернувшись на свое место, не поддержала начатого разговора. Прямо же переспросить Поланецкий не решался.

Сразу после обеда прибыли Краславские: мать, женщина лет пятидесяти, живая, самоуверенная и очень разговорчивая, и дочь – в противоположность ей чопорная, холодная и сухая, которая вместо «так» говорила «тэк», впрочем, с довольно красивым, хотя и бледным лицом, напоминающим гольбейновских мадонн.

Поланецкий начал развлекать ее со злости, нет-нет, да и поглядывая на Марыню, на ее свежее румяное личико и голубые глаза, и твердя про себя: «Хоть бы словечко доброе сказала! Ох ты… ох ты, бессердечная!»

Так злился, распалялся он все больше и, когда девица вместо «мама» проронила «меме», переспросил довольно нелюбезно:

– Кто?

А «меме» вываливала меж тем запас новостей, вернее, домыслов о самоубийстве Плошовского.

– Вообразите, господа, – с жаром тараторила она, – он из-за Кромицкой застрелился; я сразу подумала. Вот уж кокетка была, упокой господи ее душу, – никогда я ее не любила. Вовсю с ним кокетничала, я даже избегала бывать с Терезой там, где они могли повстречаться, – дурной ведь пример для молодой девушки. Упокой господи душу ее… Тереза ее тоже недолюбливала.

– Ах, пани, но я слышала, это был сущий ангел! – воскликнула пани Эмилия.

А Букацкий, никогда в жизни не видевший Кромицкую, подтвердил флегматично:

– Манате, это архангел был, je vous donne ma parole d'honneur[20].

Краславская смолкла на минуту, не найдясь, что ответить, и, сердясь в душе, чуть было не отплатила колкостью; остановило ее то обстоятельство, что Букацкий, человек состоятельный, – хорошая партия для Терезы. Поланецкий пользовался ее благосклонностью по тем же соображениям, – из-за них решила она поддержать этим летом знакомство с Бигелями, что, впрочем, не мешало ей не узнавать их на улице.

– Для вас, мужчин, – заявила она, – каждая красивая женщина – ангел или архангел. А я вот не люблю, даже когда мне про Терезу так говорят. А Кромицкая, может, и добрая была, но бестактная, это уж верно!

На этом разговор о Плошовском прекратился, тем более что Краславскую отвлекал Поланецкий, который любезничал с Терезой. Любезничал он отчасти со злости на себя, отчасти назло Марыне, стараясь внушить себе, что ему с Терезой хорошо и она не лишена даже известной привлекательности, но нашел, что шея у нее тонка и глаза маленькие я тусклые, которые как-то вдруг, ни с тоге ни с сего оживляются и вопросительно смотрят на него. Отметил он про себя также, что она – тихий деспот: стоило матери заговорить громче, она подносила к глазам лорнет, пристально смотрела на нее, пока та под действием этого магнетического взгляда не понижала голоса или вовсе не умолкала. В общем она порядком ему надоела, и он продолжал оказывать ей внимание единственно от отчаяния, силясь вызвать хоть некое подобие ревности у Марыни. Неудачи в любви даже умных людей вынуждают порой прибегать к самым неумным приемам. Ибо результат получается обратный: с одной стороны, чувство разгорается лишь у того, кто к ним прибегает; с другой – они плодят новые недоразумения, не облегчая, а осложняя сближение. Дошло до того, что истосковавшийся по Марыне Поланецкий готов был уже любую ее резкость снести, лишь бы подойти и поговорить, но сделать это казалось еще трудней, чем час назад.

И он вздохнул с облегчением, когда наступил вечер и гости собрались уходить. Однако перед тем Литка шепнула что-то матери, обняв ее за шею, и та, кивнув, сказала Поланецкому:

– Пан Станислав, если вы не думаете здесь заночевать, поедемте с нами. Литка сядет между мной и Марыней, так что места хватит.

– Благодарю. Это очень кстати, так как остаться я не могу, – сказал Поланецкий и, догадавшись, кому принадлежала эта идея, обернулся к Литке: – Ах ты, котеночек мой дорогой…

А та, прижимаясь к матери и подняв на него глаза, печальные и вместе счастливые, спросила тихо:

– Вы рады, пан Стах?

Через несколько минут они отправились в путь. Чудесный день сменился чудесной ночью, немного прохладной, но ясной, озаренной серебристым лунным сиянием. После тягостного и пустого для него времяпрепровождения Поланецкий наконец почувствовал себя свободным и почти счастливым: два дорогих, близких ему существа сидели напротив и одно – бесконечно любимое. Лицо Марыни в лунном свете казалось исполненным кротости и покоя. И Поланецкому подумалось, что и чувства ее должны быть сейчас такими же мягкими и умиротворенными – и, может быть, неприязнь к нему растаяла в этом разлитом вокруг безмятежном спокойствии.

Литка уселась поглубже и, казалось, задремала. Поланецкий прикрыл ей ноги шалью пани Эмилии, и некоторое время они ехали молча.

Затем пани Эмилия заговорила о Плошовском, – ее потрясло известие о его смерти.

– За всем этим, несомненно, таится драма, – сказал Поланецкий, – и пани Краславская, наверно, отчасти права, утверждая, что между двумя этими смертями есть какая-то связь.

– Ужасно, что, осуждая самоубийство, а его должно осуждать, мы как бы заодно отказываемся сочувствовать несчастью.

– Сочувствовать надо тем, кто способен чувствовать, то есть живым, – отозвался Поланецкий.

Разговор прекратился, и снова несколько минут прошло в молчании. Когда проезжали мимо стоящего в глубине парка дома с освещенными окнами, Поланецкий указал на него:

– Вилла Краславских.

– Не могу ей простить, как она отзывалась об этой несчастной Кромицкой, – заметила пани Эмилия.

– А она очень жестокой может быть, – сказал Поланецкий. – И знаете, почему? Из-за дочки. Окружающий мир для нее – только фон, а чем он черней, тем ярче на нем выделяется ее Тереза. Мамаша, может статься, имела свои виды на Плошовского, а Кромицкую считала помехой, вот и возненавидела ее.

– Тереза – красивая девушка, – заметила Марыня.

– Для некоторых, кроме светских отношений, существуют еще другие, более глубокие; а для Терезы этими светскими все начинается и кончается. Она – сущий автомат, и сердце у нее начинает биться, лишь когда мать заведет его ключиком. Впрочем, таких много, и даже те, кто производят лучшее впечатление, на деле ничем от них не отличаются, Вечная история Галатеи… И представьте, в куклу эту, в погашенную эту свечку, без памяти влюбился несколько лет назад один мой знакомый, молодой врач. Дважды он делал ей предложение и дважды получал отказ, как видно, мама с дочкой метили выше. Тогда он завербовался на службу в голландские колонии – и умер, наверно, там от лихорадки, потому что поначалу часто писал мне, справляясь о своем автомате, потом письма перестали приходить.

– А она об этом знает?

– Знает, я, встречаясь с ней, всегда о нем поминаю. И, что самое удивительное, такое упоминание ни на минуту не смущает ее покоя. Она о нем говорит, как о любом другом знакомом. И если бедняга надеялся смертью своей пробудить у нее жалость, он глубоко заблуждался… Я покажу вам как-нибудь одно его письмо. Я попытался открыть ему глаза на предмет его страсти, а он ответил: «Я ее не идеализирую, но ничего не могу с собой поделать…» А, между прочим, скептиком был, позитивистом, одним словом, сыном своего века… Но что любви разные там философские школы и веяния. Все проходит, а она была, есть и будет… Он как-то сказал мне: «Я предпочел бы быть несчастливым с ней, чем счастливым с другой…» Да что тут толковать! Самый что ни на есть трезвый ум не может с сердцем совладать, и дело с концом!

вернуться

20

Мадам… даю вам честное слово (фр.).