– В конторе – ничего нового, а в городе говорят о размолвке между Основскими.
– Между Основскими?
– Да. Что-то там вышло у них в Остенде. И, кажется, из-за Коповского.
– Стах! Что ты говоришь? – сказала Марыня и покраснела.
– Говорю, что слышал. Помнишь, я еще сказал тебе о своих подозрениях вечером на помолвке у Игнация? Оказывается, я был прав. Короче говоря, там скандал и вообще дела плохи.
– Но ты же говорил, что Коповский – жених панны Кастелли?
– Был женихом, а сейчас не знаю. Они могли и порвать.
Марыня разволновалась и стала расспрашивать мужа. Но тот сказал, что подробности дойдут скорей всего через несколько дней, а больше пока ничего неизвестно, и она принялась жалеть Основского, которому всегда симпатизировала, и возмущаться Анетой.
– Я думала, его преданность подкупит ее и привяжет, но, значит, она просто его недостойна. Прав Свирский, плохо отзываясь о женщинах.
Дальнейший разговор был прерван Плавицким, который после раннего ресторанного обеда явился поделиться с ними «свежей новостью», о которой судачил уже весь город. Новость в передаче Плавицкого приобрела весьма фривольный колорит, и Поланецкий, подумал, что хорошо сделал, заранее подготовив жену. Плавицкий, правда, упомянул, каких строгих правил были женщины «прежних времен», но происшествие явно раздразнило его любопытство и очень позабавило.
– Вот разбойница! Вот проказница! – заключил он. – Ничего не боялась! И никого не пропускала!.. Бедняга Основский! Никого, никого!
И с этими словами поднял брови, испытующе глядя на Марыню с Поланецким, будто проверяя, вполне ли они улавливают смысл этого «никого». Но Марыня только поморщилась.
– Фу! Стах! – сказала она. – Как это гадко и пошло!
ГЛАВА LXI
После обеда Поланецкий отправился к Елене. Завиловский носил еще на голове черную повязку поверх широкого пластыря посередине, закрывавшего рану; он заикался и немного косил, но в общем вполне окреп и сам себя почитал уже здоровым. Доктор уверял, что и эти последствия ранения пройдут бесследно. Поланецкий застал молодого человека сидящим в глубоком кресле старика Завиловского; закрыв глаза, слушал он стихи, которые ему читала Стефания.
При появлении гостя она закрыла книгу.
– Добрый вечер! – поздоровался он. – Как дела, Игнаций? Я не помешал? Что это вы читаете с таким увлечением?
Стефания наклонила стриженую голову к книжке (раньше она носила длинные косы, но при больном некогда было ухаживать за ними) и ответила:
– Стихи пана Завиловского.
– Собственные стихи слушаешь? – засмеялся Поланецкий. – Ну и как, нравятся?
– Мне кажется, они как будто не мои, – отвечал Завиловский. И, помолчав, прибавил, растягивая слова и слегка заикаясь: – Но я опять буду писать, вот только поправлюсь совсем…
Мысль эта, видимо, не давала ему покоя, и он не раз уже заговаривал об этом со Стефанией, потому что она тотчас отозвалась, словно в ободрение:
– И еще лучше будете писать, теперь уже совсем скоро.
Он улыбнулся ей признательно и умолк.
Вошла Елена.
– Вот хорошо, что пришли, надо бы с вами посоветоваться… – сказала она, пожимая руку Поланецкому.
– К вашим услугам.
– Не здесь, пойдемте ко мне.
И, проводив его в соседнюю комнату, указала на кресло, а сама села напротив и помолчала, словно собираясь с мыслями.
На нее падал свет, и Поланецкий, заметив у нее в волосах серебряные нити, подумал: а ей ведь нет и тридцати.
– Мне, собственно, помощь нужна, а не совет, – своим обычным холодным и решительным тоном сказала она. – Я знаю, вы добрый друг Игнация, и ко мне после смерти отца проявили такое участие, что я никогда этого не забуду, поэтому я могу быть с вами откровенней, чем с кем-либо… По причинам личного свойства – говорить мне о них тяжело – я решила изменить свою жизнь, чтобы избежать лишних страданий. У меня давно было такое желание, но, пока был жив отец, нельзя было его осуществить. А потом – несчастье с Игнацием. И я подумала, что не имею права бросить в беде родственника, последнего представителя нашего рода по мужской линии, к которому я вдобавок искренне привязана. Но теперь он, слава богу, спасен. Доктора ручаются за его жизнь, и, коли ему даны выдающиеся способности, предназначенные для великих свершений, ничто больше его предназначению не препятствует. – Она умолкла, словно уносясь мыслями в будущее, потом продолжала: – Долг свой я выполнила и могу вернуться к своему замыслу. Нужно только еще распорядиться состоянием, довольно значительным, которое оставил отец, – в той жизни, что я собираюсь вести, оно мне совершенно не понадобится. Если бы я считала его своей безраздельной собственностью, может быть, и распорядилась бы им иначе, но, поскольку это достояние фамильное, я не вправе предназначать его на иные цели, пока жив хотя бы один наследник нашего родового имени. Не скрою от вас: отчасти мною руководит симпатия к кузену, однако прежде всего я повинуюсь своей совести и воле отца, который не успел изменить завещание, но мне доподлинно известно, что часть состояния хотел он отделить Игнацию. Сколько оставить себе, я сама решила; это меньше, чем думал отец, но больше, чем может мне понадобиться в моей новой жизни. Все остальное перейдет к Игнацию. Дарственная уже написана по всем правилам Кононовичем. Игнаций унаследует этот дом, Ясмень, имение под Кутном, познанские имения и весь капитал, за исключением моей доли и небольшой суммы, которую я предназначаю для Стефании. Дело только в том, чтобы вручить Игнацию этот документ. Я уже советовалась с двумя докторами, не повредит ли волнение его здоровью и не лучше ли подождать. Однако оба заверили меня, что всякая добрая весть может сказаться на его здоровье лишь благоприятно, а коли так, зачем медлить, хочется покончить с этим поскорее.
И слабая улыбка тронула его губы.
– Дорогая пани Елена, скажите – это не пустое любопытство, поверьте, – что вы намерены делать? – с неподдельным волнением пожимая ей руку, спросил Поланецкий.
– Каждый волен искать покровительства у бога, – ответила она уклончиво. – Что до Игнация, его честность и благородство порукой, что богатство не пойдет ему во вред. Но поскольку он еще очень молод и неопытен, а ему предстоит совсем другая жизнь, и состояние, которое он унаследует, очень значительно, мне бы хотелось просить вас как его друга и честного человека принять опеку над ним. Блюдите его, оберегайте от дурных людей, но главное, напоминайте, что его долг творить, продолжать писать. Спасая ему жизнь, я спасала его талант. Пускай пишет и служит обществу – не только за себя, но и за тех, кто был сотворен на благо людям и в помощь, а они загубили себя и свое дарование.
Голос у нее прервался, губы побелели, и она крепко сжала руки. Казалось, накопившееся в душе отчаяние прорвется наружу, но она совладала с собой, и лишь стиснутые руки свидетельствовали, с каким трудом ей это далось.
Видя, как она страдает, и желая отвлечь ее, Поланецкий перевел разговор в сугубо практическое русло.
– Да, жизнь Игнация изменится самым коренным образом, – сказал он, – но я тоже надеюсь, что это пойдет ему только впрок… Зная его, трудно предположить противное. Но не могли бы вы подождать год или хотя бы полгода со вручением дарственной записи?
– Зачем?
– По причинам, которые прямо Игнация не касаются, но могут иметь свои последствия для него. Не знаю, дошли ли до вас вести о том, что свадьба Линеты Кастелли и Коповского расстроилась, и тетушка с племянницей оказались вследствие этого в весьма щекотливом положении. Порвав с Игнацием, они очень уронили себя в общем мнении, их имена сейчас у всех на устах. И лучшим выходом для них было бы воротить Игнация, а, узнав про дарственную, они уж, надо полагать, постараются этого добиться, и неизвестно еще, устоит ли он при его болезни и по прошествии столь небольшого времени…
Елена, нахмурив брови, с напряженным вниманием слушала Поланецкого.