— Верно, потому и болит.
— Да ведь и двух дней не прошло. Мать честная! Ведь это кто-то в упор стрелял, да как близко.
— Почему ты так думаешь?
— Порох не успел весь сгореть, и дробинки сидят под кожей, как чернушка. Они теперь так и останутся. А к ране надо только хлеба приложить с паутиной. Страх как близко кто-то стрелял, пан полковник, счастье, что не убил тебя!
— На роду еще не было мне написано. Намочи же хлеба с паутиной, пан Кемлич, да приложи поскорее, поговорить мне надо с тобой, а тут челюсти болят.
Старик бросил на полковника подозрительный взгляд, в сердце его закралось опасение, как бы разговор снова не зашел о лошадях, якобы захваченных казаками; однако он тотчас засуетился, намочил сперва хлеба в воде и размял его, набрал паутины, которой в хате было полно, и мигом перевязал Кмицицу рану.
— Теперь полегчало, — сказал пан Анджей. — Садись же, пан Кемлич.
— Слушаюсь, пан полковник, — ответил старик и присел на краешек лавки, беспокойно повернув к Кмицицу седую щетинистую голову.
Но Кмициц не стал ни спрашивать, ни разговаривать, он сжал руками голову и глубоко задумался. Затем поднялся с топчана и заходил по хате; порой он останавливался перед Кемличем и смотрел на него рассеянным взглядом, видно, что-то обдумывал, боролся с самим собою. Так прошло около получаса; старик все беспокойней ерзал на лавке.
Вдруг Кмициц остановился перед ним.
— Пан Кемлич, — спросил он, — где тут недалёко стоят хоругви, что подняли мятеж против князя виленского воеводы?
Старик подозрительно заморгал глазами.
— Уж не хочешь ли ты, пан полковник, ехать к ним?
— Ты не спрашивай, а на спрос отвечай.
— Толковали, будто одна хоругвь станет на постой в Щучине, та, что недавно прошла туда из Жмуди.
— Кто толковал?
— Да люди из хоругви.
— Кто ее вел?
— Пан Володыёвский.
— Так. Кликни мне Сороку!
Старик вышел и через минуту вернулся с вахмистром.
— Нашлись письма? — спросил Кмициц.
— Нет, пан полковник, — ответил Сорока.
Кмициц щелкнул пальцами.
— Экая беда! Экая беда! Ступай, Сорока! Повесить вас мало за эти письма. Ступай! Пан Кемлич, нет ли у тебя бумаги?
— Пожалуй, найдется, — ответил старик.
— Хоть два листа да перья.
Старик исчез в дверях кладовой, которая была, видно, складом, где хранились всякие вещи; однако искал он долго. Кмициц тем временем расхаживал по хате.
— Есть ли письма, нет ли их, — говорил он сам с собою, — про то гетман не знает и будет опасаться, как бы я не разгласил их. Он у меня в руках, хитрость на хитрость! Припугну его, что пошлю эти письма витебскому воеводе. Да! Будем надеяться, что этого он побоится.
Дальнейшие размышления прервал старый Кемлич; выйдя из кладовой, он сказал:
— Бумаги три листа, а перьев и чернил нет.
— Нет перьев? А птицы-то есть в лесу? Из ружья бы подстрелить.
— Ястреб тут у нас подбитый под сараем.
— Давай крыло, да поживее!
Таким горячим нетерпением звучал голос Кмицица, что Кемлич опрометью бросился вон. Через минуту он вернулся с ястребиным крылом. Кмициц вырвал из крыла маховое перо и стал чинить собственным кинжалом.
— Сойдет! — сказал он, рассматривая перо на свет. — Легче, однако, головы рубить с плеч, нежели перья чинить! А теперь чернил надо.
Он отвернул рукав, с силой уколол себя в руку и омочил перо в крови.
— Ступай, пан Кемлич, — сказал он, — оставь меня.
Старик вышел из хаты, а пан Анджей тотчас стал писать.
«Ясновельможный князь, отныне я тебе не слуга, ибо изменникам и отступникам я больше служить не хочу. А что поклялся я на распятии не оставить тебя, так господь бог простит мне мой грех, а и не простит, так уж лучше на том свете терпеть муку кромешную за свою слепоту, нежели за явную и злоумышленную измену отчизне и своему государю. Ты обманул меня, ясновельможный князь, и слепым мечом был я в твоих руках, всегда готовым пролить братскую кровь. На суд божий зову я тебя, пусть господь рассудит, на чьей стороне была измена, а на чьей чистые помыслы. А коли встретимся мы когда, то хоть и могущественны вы и смертелен может быть ваш укус не только для одного человека, но и для всей Речи Посполитой, а у меня лишь сабля в руке, но я своего не забуду и буду преследовать тебя, ясновельможный князь, для чего сил придадут мне горе мое и моя обида. А ты знаешь, что я из тех, кто может отомстить за обиду и без надворных хоругвей, без крепостей и пушек. Покуда жив я, будет угрожать вам моя месть, и не будете вы знать ни дня, ни часа покоя. Кровь моя, коею пишу я тебе, в том порукой. У меня твои письма, ясновельможный князь, они могут погубить тебя не только в глазах польского короля, но и шведов, ибо явна в них измена Речи Посполитой, как и то, что вы и шведов готовы покинуть, коль они споткнутся. Будь вы и вдвое сильней, я могу вас погубить, ибо подписям и печатям всяк поверит. Говорю тебе, ясновельможный князь: буде волос упадет с головы тех, кого я люблю и кто остался в Кейданах, письма сии и документы я отошлю пану Сапеге, а списки велю отпечатать и распространю повсюду. Выбирай же, ясновельможный князь: либо после войны, когда мир настанет в Речи Посполитой, ты отдашь мне Биллевичей, а я тебе твои письма, либо пан Сапега, буде услышу я злую весть, тотчас покажет их Понтусу. Ты короны жаждешь, ясновельможный князь, но не знаю, будет ли на что возложить ее, не упадет ли голова твоя под польской или шведской секирой. Сдается мне лучше нам обмен учинить, ибо и в последствии не перестану я мстить тебе, но будем мы тогда уже privatim[145]квитаться. Поручил бы я тебя господу богу, ясновельможный князь, когда бы не то, что бесовские auxilia[146]ты ставишь превыше божеских.
P. S. Конфедератов, ясновельможный князь, ты не отравишь, ибо найдутся такие, что, переходя со службы сатане на службу богу, упредят их, дабы ни в Орле, ни в Заблудове они пива не пили».
Кмициц вскочил с места и заходил по хате. Лицо его горело, собственное письмо распалило рыцаря, как огонь. Было это письмо как бы манифестом, которым он объявлял войну Радзивиллам, и в эту минуту он ощутил в себе небывалую силу и готов был хоть сейчас стать лицом к лицу с могущественным родом, который потрясал всей державой. Он, простой шляхтич, простой рыцарь, он изгнанник, преследуемый законом, ниоткуда не ждавший помощи и так всем досадивший, что его всюду почитали недругом, он, воитель, недавно потерпевший поражение, ощущал сейчас в себе такую силу, что как бы пророческим оком видел уже падение князей Януша и Богуслава и свою победу. Как будет он вести войну, где найдет союзников, каким образом победит — этого он не знал; более того, — не задумывался над этим. Он только глубоко верил, что делает то, что должен делать, что закон и справедливость, а стало быть, и бог на его стороне. Это наполняло его безграничной, беспредельной верой. На душе у него стало много легче. Как бы новые страны открывались перед ним. Вскочить только в седло и мчаться туда, и достигнет он почета, славы и Оленьки.
«Волос у нее не упадет с головы, — повторял он себе с лихорадочной радостью, — письма ее уберегут! Будет гетман стеречь ее, как зеницу ока, как стерег бы я сам! Вот как избыл я беду! Червь я ничтожный, но убоятся они моего жала».
Вдруг его словно озарило:
«А что, если и ей написать? Гонец, который повезет письмо гетману, может тайно вручить письмо и ей. Как же не послать ей весточку о том, что порвал я с Радзивиллами, что иду искать другой службы?»
Эта мысль очень ему сразу пришлась по душе. Уколов еще раз себя в руку, он обмакнул перо и начал писать: «Оленька, я уже не слуга Радзивиллам, ибо прозрел наконец…»