Изменить стиль страницы

Как человек, которого хватил удар, Бурда чувствовал, что окончательно теряет способность управлять собственным телом. Уже нельзя пошевелить пальцами ноги. Появился странный холодок в локте. Быть может, завтра страшный недуг скует всю руку. Осталась только боль, боль в бессильных руках и ногах, боль или воспоминание о боли, то или другое, но равно докучливое. И самое оскорбительное — сознание, что нельзя вовремя приостановить развитие болезни, сознание, что ты приказываешь руке сжаться в кулак, а она лежит на подушке, на вид здоровая, даже не побелевшая, но неподвижная. А возле кровати стоят всякие Хасько, ироническим молчанием подтверждая, что болезнь прогрессирует. Они все видят, а тебе по-прежнему кажется, будто ты поднимаешь кулак и бьешь кого-то по морде.

Оба эти чувства теперь скрестились, слились, как две реки. Захлестнутый ими, Бурда некоторое время боролся со слабостью, сидел у стола, беспомощно откинув голову на спинку кресла. А потом в нем проснулась своего рода проницательность, способность ясно и безжалостно глядеть на вещи и людей.

Он внезапно понял, что страшна не только бессмысленность войны, еще страшнее ее неотвратимость.

Если ссора достигает слишком большого напряжения, то заносчивый, строптивый супруг перестает быть нужным своей прекрасной половине. Какой от него толк, если его мебель, недвижимое имущество разбито вдребезги, а сам он поражен злым недугом, подползающим к сердцу?

Уже давно напрашивался подобный вывод, ну хотя бы из разговоров с дураком Фридебергом. Что же иное, если не открывшаяся ему жестокая правда, заставило Бурду вспомнить о собственном автомобиле, готовиться к путешествию в другие страны в последнюю неделю августа? И теперь его подгоняла не столько сама эта правда, сколько уверенность в том, что медлить больше нельзя, пора, уже пора.

Пора бросить эту убогую страну и неблагодарный народ. Больше нечего ждать, больше не о чем жалеть. Через окно он видел дым — еще не успели погасить пожары после дневного налета. Горел большой город, центр которого с таким трудом украшали и убирали, стараясь, чтобы он стал похож на города Европы. Благодаря именно такому повороту мыслей зрелище горящей Варшавы доставило Бурде и нечто вроде мстительного удовлетворения: «Раз я не буду любоваться красотой этого города, то хорошо, что и для вас не многое останется».

Он напряженно думал, кусая губы. Вывод был ясен, нужно было продумать только детали. Некоторое время он не мог с ними справиться; одна частность противоречила другой, они давили на его сознание; объяснив одну, он терял возможность связать с ней две другие.

Как мальчишка-второклассник, увязший в решении слишком сложной арифметической задачи, он после бесплодных размышлений еще раз вернулся к началу, еще раз изложил самому себе исходные данные.

Война началась, никакая капитуляция теперь не возможна. Следовательно, как уже сказано, для него нет места в этой стране. Следовательно, надо вернуться к прежнему плану, пора ехать в эмигрантский рай. Но нельзя ехать как попало, так вот взять и смыться. Не подобает ему оставлять о себе память как о трусе, дезертире! Надо ждать, пока не наступит подходящая ситуация, пока не приблизится катастрофа. Надо ждать, хотя бы это грозило смертью от бомбы, уличным скандалом, тысячами других неожиданностей, нередких в этой дикой войне.

Вдруг ему показалось, что снова объявили тревогу. Он нервно вскочил со стула, подбежал к окну. Дым, по-прежнему дым. С минуту он прислушивался: взрывов не было, только радиорупор вопил на улице, какой-то шут душераздирающим голосом призывал замерший город бороться до конца. Шут, крикун! Бурда захлопнул окно и вернулся к столу. Он скверно чувствовал себя в этом кабинете и предпочел бы, чтобы уже начался налет и можно было спуститься в убежище.

Ах, скорее бы вырваться из этого здания, из этого города! Он закрыл глаза; шоссе убегает назад, мелькают придорожные деревья, машина стремительно мчится вперед. И где-то в конце пути полное спокойствие — никаких огорчений, забот, никаких Козеборов, никакой милиции, коммунистов, хасько, ромбичей.

Зазвонил телефон. Приятель из соседнего министерства:

— Ты слышал? Хорошие новости. В Познаньском мы идем вперед. На Нареве готовится наше наступление! Из вернейшего источника… адъютант самого Ромбича!

Приятель не дал себя смутить скептическими замечаниями и, полный радостного возбуждения, повесил трубку.

Шут, дурак! Бурда встал, и вдруг после очередного скачка мысли все стало ясно. Чем скорее, тем лучше. Всякое промедление с отъездом — лишний шанс для катастрофы. Как с Кноте: слепая бомба — и конец. Может быть, настрополить старика, может быть, придумать какую-нибудь инспекцию в Покуте? Дутая, дутая комбинация. Начнут орать, сплетничать, на это их еще станет. Впрочем, инспекция — это значит без Скарлетт, без вещей.

Если бы в этой великой авантюре можно было бы, как во время скандала со Скарлетт, отвести душу в крике, бить стекло и фарфор, а потом как ни в чем не бывало вернуться к прежней идиллии… Бурда тряхнул головой, отгоняя несерьезные мыслишки: думать надо так, как пристало государственному деятелю. Беспощадно.

Что-то в словах приятеля показалось ему странным. Приятель тоже хвастал, что получил сведения от Ромбича. Но одни только радостные. А у Хасько, наоборот, вести самые мрачные, какие только можно вообразить.

Бурда стал метаться по кабинету, отгоняя непослушные мысли. Он чувствовал, что подошел почти вплотную к последнему, решающему звену. Ну, что? Ну, что? Провокация? Именно его, Бурду, Ромбич хочет душевно сломить? Это ясно, не в том дело! Глупости, мелочь, чепуха…

Важно нечто другое. Ему вспомнился афоризм Бека: «Страна эта годится только на растопку, и ни на что больше». Неужели до него дошел смысл фразы, которую до сих пор он объяснял бековской истерией? Бурда вспомнил Хасько и происки коммунистов. Чем дольше мы тут будем торчать, тем наглее они будут себя вести. Бурда остановился, придавил руками доску стола, словно опасаясь, что от него ускользнет самая важная мысль, на которую он с таким трудом набрел. Ромбич расспрашивал его об эвакуации призывников. «Чепуха, — сказал Бурда. — Ничего подобного. Именно здесь, именно в этом кроется ключ к загадке».

Двести, триста тысяч! Наводнение, саранча! Варшава затопит половину Польши. В такой толпе разве заметишь один лимузин…

Лишь бы скорее! Видимость приличия будет соблюдена. Кто-то из начальников департамента уже уехал подготовить базу для министерства. Но он, Бурда! Он только в случае необходимости… И лучшего случая нельзя даже представить себе.

В голове Бурды творилось непонятное. Все, что он раньше считал абсурдом, нелепостью, теперь оказывалось единственно правильным. Он словно встал на голову и в этой позе принялся заново судить о внешнем мире. Если бы наступление на Нареве удалось, было бы плохо. Если бы немецкое давление на Варшаву ослабело, тоже было бы плохо. Это означало бы отсрочку единственно разумного шага, который им осталось сделать в этой стране, иначе говоря, помешало бы бегству куда-нибудь, далеко в Покуте, на румынскую или венгерскую границу.

И наоборот, следует ускорить, ускорить осуществление плана, который ему подсовывает Ромбич. В данный момент это самое важное. Конечно, если действовать разумно, так, чтобы в случае чего было точно установлено, на ком лежит ответственность. Ставка — только она имеет право принимать решения в таком вопросе. «Напишем письмецо на всякий случай, чтобы Ромбич не мог все свалить на меня».

Он послал письмо, запечатанное сургучом. Если Верховное командование намерено предпринять массовую эвакуацию, то гражданские власти готовы выполнить его распоряжение. Мало, слишком мало он помогает истории в свершении неотвратимых действий. Бурда пошел в канцелярию. Хасько вертелся возле него, старался пронюхать, что сулит столь необычный визит. Приоткрытые двери в мрачные прихожие, чьи-то силуэты. Кто это?

— Пресса, пан министр. Гоню изо всех сил. Не помогает. Лезут в двери, в окна. Швейцаров не хватает. Разрешите, прикажу еще раз прогнать…