Изменить стиль страницы

Со стороны шоссе бежал солдат. Тяжело дыша, он остановился:

— Майор велел, чтобы вы поскорее… Обозы двинулись.

— А ну, ведите их назад, — бросил сержанту подпоручик. — Быстро.

Третий офицер, тот, красивый, вышел им навстречу. Длинноносый что-то ему объяснял, красивый пожал плечами.

— Ну и ладно, пусть Ольшинский не валяет дурака!

— Ступайте! — крикнул подпоручик. — А в другой раз будьте поосторожнее. Отпустите их.

Сержант очень внимательно оглядел каждого из четверых словно намеревался их запомнить. Один из солдат, подождав, пока остальные отойдут, сунул Сосновскому в руку четверть буханки хлеба. Батальон ушел ускоренным шагом. Ночь будто ждала этой развязки — сразу стало темно.

Друзья постояли еще несколько минут молча. Сосновский неуверенно засмеялся.

— Они бы нас расстреляли, а?

— Я думал, ты заболел, — сказал Вальчак.

Кальве криво усмехнулся. Час спустя они добрели до деревушки. Лежали на соломе, усталые и голодные. Сколько было на их пути овинов, таких же точно, набитых соломой, с глиняным полом, скрипучими дверями, цепной собакой, и все деревни были похожие, и голодные вечера, и особенно усталость. Чем дальше брели они на восток, чем дольше тянулся сентябрь, тем больше они изматывались. Они шли двадцать километров, потом пятнадцать. Кальве уставал, сидел с четверть часа на обочине, поднимался, шел еще километр, пока Вальчак, махнув рукой, не давал команду: «Отдых!»

Усталость была не только физической. После трагического фарса с подштанниками война вокруг словно уплотнилась. У них было странное ощущение: неделю они шли от немецкой границы в сторону Варшавы. Казалось, они должны удаляться от фронта. А получалось наоборот. По вечерам они видели впереди и справа от дороги далекие и близкие зарева, красноватые полукруги на сине-черном звездном сентябрьском небе. Иногда на дороге попадалась тучка, и зарево разгоралось, ползло вверх, кровавым дыханием поражая все новые полосы неба. Иногда они видели сверкающие вспышки далекой артиллерии, тогда им представлялось, что злобное чудовище, часто-часто моргая, все ближе подбирается к ним.

Ночи были мрачные и грозные, но дни были еще ужаснее. Днем охотились самолеты. Друзья быстро прошли начальную сентябрьскую школу: научились правильно оценивать небо. Они шли и слушали, в самом ли деле небо такое спокойное, каким кажется. У Вальчака в особенности обострился слух, он чувствовал зловещую вибрацию лазури задолго до того, как она приобретала наглядные формы, визжала и выла. Они насмотрелись по дороге на покинутые дома, на людей и даже коров, расстрелянных с самолетов, и ничему не верили, даже бренности своего существования.

16

На пятый или шестой день войны Анна не выдержала и решилась наконец совершить далекое путешествие с Жолибожа в центр.

Виктор пытался ее удержать:

— Каприз! Зачем это нужно, в любой момент можно ждать налета, такая даль…

Однако он не вызвался пойти вместо нее и в результате, пожалуй, только подогрел решимость Анны. Ей стало горько при мысли, что он трус, боится больше, чем она, и цель похода показалась ей более важной, чем она могла предположить ранее. А впрочем, дольше сидеть в жолибожской дыре было невыносимо.

На санитарном пункте на нее смотрели как на Амундсена: подумайте, идет на Кручую! Варшава словно разрослась в этой военной неразберихе. Такси исчезли, трамваи уже спустя два-три дня после начала войны стали ходить нерегулярно, застревали где-то возле Гданьского вокзала или в другом месте; самым надежным средством передвижения были собственные ноги. Вернулись забытые уже четверть века назад заботы. Люди вспомнили, что вода — это вовсе не пустяк: стоит лишь отвернуть кран, и она льется в ванну с такой легкостью, как воздух входит в открытое окно; вода — это благословенная мутно-желтая жидкость, заслышав ее бульканье в трубах под потолком, все спешат подставить под кран тазы, кастрюли, стаканы. Свет надо добывать с помощью спички, а не поворотом выключателя. Словно из бабушкиного сундука извлекли некоторые глаголы, например коптить. Процесс закупки продуктов тоже вскоре приобрел новый смысл.

Дни, иссеченные налетами, проходили медленно, казалось, от избытка событий и слухов они стали длиннее. Каждый день разрушал тот или иной из устоев годами формировавшегося уклада жизни. Ползли слухи о жертвах, сначала далеких — чей-то знакомый, родственница друга, услышанные в магазинах сообщения о разрушенных убежищах, о людях, погребенных под развалинами. Гроза словно приближалась, гром ударял все чаще, вот первый траур у соседей, внезапно осиротевшие семьи, исчезновения, увечья. Людей преследовали два кошмара, и неизвестно было, что страшнее — лишиться жизни или повседневно преодолевать невыносимые трудности во имя ее сохранения.

К двум первым добавлялся еще один мучительный вопрос: как сложатся судьбы войны? Анна Залесская, подобно любой потомственной польской интеллигентке межвоенного периода, интересовалась политикой лишь в той мере, в какой это предписывалось современным светским кодексом, то есть почти вовсе не интересовалась. Теперь она начинала понимать, что от политики нельзя спрятаться в четырех стенах комнаты, а тот, кто думает иначе, похож на ребенка, который закрывает глаза, испугавшись собаки, ощерившей на него зубы, и верит, что и собака перестала его видеть.

Политика грубо вторглась в совершенно частные судьбы скромнейших, тишайших людей и каждодневно, все сильнее и яростнее била их по голове. В принципе такое битье должно возбуждать работу мысли и вызывать элементарный вопрос: за что? За что именно меня? Но в сознании, подвергавшемся жестокому испытанию, нескоро созреет логичный ответ. Когда же банковская служащая, жена врача, учительница, пусть даже учительница истории, сумеет понять трагически простую, хотя и многостепенную связь между зеркалом, разбитым взрывной волной, разрушенным домиком, смертью племянника под Млавой и явлением неравномерного развития капитализма и потоком вытекающих отсюда последствий?

Анна начинала понимать значение политики. Когда на санитарном пункте дамы обсуждали новости, переданные по радио, извлеченные из куцых газеток военного времени или дошедшие от внезапно расплодившихся гадалок, Анну начинало мутить. Она слушала, как дамы наперебой болтают об Англии и о предсказаниях новоявленных сивилл, и чувствовала, что еще минута, и… Пальцы сами собой сжимались в кулаки, ей отчаянно хотелось накинуться на нестерпимо разговорчивых дамочек, и тогда она вскакивала, убегала, еле сдерживая крик, подступавший к горлу.

С каждым днем такие приступы отчаяния приходили все чаще. После воскресного возбуждения в связи с заявлением союзников в понедельник наступило горькое похмелье. Настроение стремительно поднималось и затем стремительно падало. Вот появился чей-то родственник из Здуньской-Воли: город занят! Весь квартал впадает в уныние. Радио сообщает: Вестерплятте стойко защищается. Быстро подсчитывается, какой эффект это дает в целом, наступает разрядка. Снова сообщение из частных источников: Пултуск. Снова Вестерплятте. Лодзь взята. Лодзь обороняется. Кельцы. И снова Вестерплятте.

Чем хуже шли дела, тем отчаяннее дамочки из санитарного пункта искали утешителей, покровителей, святых. Они яростно вертели ручки радиоприемников. Сначала их пугали вторгавшиеся между маршами и обереками [63] грозные слова: «Внимание, внимание. Воздушная…» Потом они заметили, что предупреждений становится все меньше, а налетов все больше. И тогда они пристрастились к радиобеседам полковника Умястовского. Была какая-то соразмерность между их жаждой спасения, все более грозными известиями и его тоном, его доказательствами, его приказами. Например: «Укладывайте на шоссе бороны!» Анна ахнула: «Может, он еще предложит посыпать шоссе канцелярскими кнопками?» Дамы на нее накинулись, закричали. В их потрясенных душах Умястовский уже занял места где-то рядом со святой Бригиттой. Тогда Анна впервые подумала о Кручей. Умястовский всего лишь полковник, а дядюшка ведь генерал, и к тому же настоящий, а не такой, из радиопередач.

вернуться

63

Польский народный танец.