Вой в небе нарастал, приближался, его не удалось ни заглушить, ни отогнать земным шумом. Задрав голову, можно было различить в голубых облаках, уже насыщенных этим воем, черные, очень мелкие ядрышки. Они медленно надвигались на город, и город перед ними замирал, распластывался, втягивал голову в плечи.
Геня Кравчик сперва побежала домой — она еще не успела привыкнуть к ужасному вою сирен, инстинктивно искала, где бы от него укрыться, и ей казалось, что лучше всего быть поближе к Игнацию. Правда, в комнате ей нельзя было распускаться, и, чтобы как-то оправдать свою бледность, дрожь, блуждающий взгляд, Геня по старой привычке стала бранить хозяина, издеваться над его скупостью, рассказывать о нем анекдоты.
Потом супруги повздорили. Еще несколько дней назад Игнаций решительно, раз и навсегда попросил не переносить его в убежище; Геня даже не возражала, она не очень-то верила в надежность перекрытий их подвала. Сегодня, однако, Игнаций к ней пристал, чтобы она спустилась в убежище. Действительно, сирены гудели дольше, чем обычно, похоже было, что предстоит серьезный налет.
Сирены выли отчаянно, пронзительно, а Кравчики уже минут десять спорили. Геня заупрямилась и не пошла в подвал. Назло Игнацию она заявила: если от нее этого требуют, то она пойдет, но только не в подвал, а на чердак. Игнаций возражал не особенно настойчиво, однако достаточно для того, чтобы Геня поставила на своем.
Она дрожала от страха, поднимаясь по темной грязной лестнице. С четвертого этажа ей навстречу спускалась бабушка Бульковская с тремя внучатами; старушка уговаривала Геню вернуться: наверх уже пошла наша Лоня, это хорошо для молодых, а мы с вами…
— А я что же, старая? — крикнула Геня, и эта новая вспышка уязвленного самолюбия после стычки с мужем словно подтолкнула ее; она быстро поднялась по прогнившей лестнице, которая вела на чердак.
Там было душно, пахло высохшей глиной. Наклоняя голову, чтобы не стукнуться о раскаленную, как сковорода, железную крышу, обходя торчащие балки и доски, стропила и трубы, Геня шла на звук голосов в противоположный конец чердака, где виднелись человеческие фигуры. «Лишь бы вместе с людьми, — убеждала она себя, — с людьми и страх не так страшен».
Впрочем, их было только двое. Драпалова, женщина нестарая, но измученная пьяницей мужем, казалась еще более хрупкой, чем Геня. С ней был Енчмык, товарищ Игнация; он тоже работал у Бабинского и Гелерта, а сегодня случайно оказался свободен. Енчмык просунул голову в слуховое окошко, смотрел на небо и сообщал Драпаловой, что там происходит.
Последние несколько шагов Геня почти бежала, чтобы скорее присоединиться к ним. И как раз в этот момент раздался грохот. «Бомбы!» — подумала она, по-мертвев, и испуганно вскрикнула; Драпалова услышала и обернулась.
— Ах, это вы, вот хорошо! А мы тут одни, без вас мне как-то не по себе.
— Бомбы!.. — начала Геня.
— Нет, зенитные пушки, — боязливо, но вместе с тем уверенно возразила Драпалова. — Бомб еще не бросали.
Геня с удивлением и завистью посмотрела на нее. А Драпалова тут же схватила Геню за руку: летят! Енчмык втянул голову в плечи, поджал узкие губы и вслушался в звуки, доносившиеся с грохочущего городского неба. Геня отступила на шаг от окошка. Страх стучал у нее в груди, она проклинала себя за то, что, как всегда, не послушала мужа и не пошла в подвал.
Дом задрожал от четырех громовых раскатов, и одновременно оглушительно загремела железная крыша.
— Попали! — пискнула Драпалова.
— Вацек! — раздались на крыше восхищенные голоса. Енчмык с таким видом, словно он собирался прыгнуть в холодную воду, высунул голову в слуховое окошко; он что-то кричал, и ему в ответ тоже кричали. Енчмык быстро обернулся.
— Снова бьет артиллерия возле вокзала, поэтому такой шум.
— Вацек, вернись! — закричала Драпалова. — Вернись, а то отцу скажу!
Теперь сквозь гул пушек, сквозь грохот железных листов, по которым стучали чьи-то башмаки, стало слышно отвратительное завывание; в нем можно было различить два тона — высокий и чуть пониже, словно кто-то тянул: «Ээу-ээу-ээу», — однообразно, как при зубной боли. И вскоре всем троим уже мерещилось, что и у них заныли зубы, а может, даже не зубы, а голова, все тело. Маленькая худая Драпалова прижалась к Гене, стиснула ее руку, Геня, беззвучно шевеля губами, молилась своей покровительнице святой Геновефе, а потом подумала, не лучше ли помолиться святому Флориану; он, как известно, охраняет от огня. Енчмык позеленел. Все прислушивались.
Долгими были эти две минуты, пожалуй, самыми долгими в жизни Гени. Она успела бог знает что наобещать святым. Поклялась, что будет слушаться мужа, что не поддастся внезапным вспышкам гнева и прежде всего станет бороться с главным своим грехом — гордыней. В течение нескольких секунд вой все усиливался, и тогда при каждом ударе сердца казалось, что вот-вот упадет бомба. Потом, когда ожидание несколько затянулось, появилась бледная тень надежды: может, на этот раз пронесет? Еще минута. Вой стихает, стихает! Геня отчетливо это слышит, но боится сказать вслух — еще сглазит! Костлявые пальцы Драпаловой, впившиеся в ее руку, разжимаются. Енчмык подходит к окну — ушли.
Ах, какое облегчение! В окне появляются три улыбающихся лица. Драпалова накидывается на своего Вацека:
— Слезай сейчас же!
Парень сразу становится серьезным:
— Всегда вы что-нибудь придумаете, мама!
Веснушчатый Антек Нарембский, брат Стасика, самый большой озорник на всей Охоте, строит над головой Лони Бульковской рога из пальцев и уверяет, будто это модная прическа. Клочок неба над головами ребят тоже повеселел. «Сбегаю к Игнацию, — думает Геня, — не так страшен черт…»
— Ну, конец, — говорит она Енчмыку. — Мы свое сделали…
— Подождите, Геня, — бледно улыбается Енчмык. — Отбоя еще не было.
— Как это? Они ведь улетели…
— Тихо! — кричит Вацек, отскакивая от окна.
Не для того ли была дана передышка, чтобы страх вернулся с еще большей силой? Теперь они сразу услышали знакомый вой. Начинает бить артиллерия. Во флигеле звенят стекла, раза два стукнули по железу запоздалые осколки. Вой растет.
— Четыре, четыре сразу! — вопит Вацек.
— Ой, пятый, там сзади, высоко! — пищит Лоня.
Вой. Не такой, как раньше: теперь словно со свистом лопается струна, и тут же удар; дом дрожит, будто его трясет лихорадка.
— На Груецкой, за шлагбаумом! — кричит Антек. Лопается сразу несколько струн, удары следуют один за другим; то ли стало жарче на чердаке, то ли просто так кажется в этом вое и грохоте.
Драпалова закрыла глаза и прислонилась к дымоходу.
— Летят, летят! — Глупая жеребячья радость охватывает ребят на крыше. — Видишь, сбоку крест, это свастика…
— «Мессершмит», — говорит кто-то из них.
— Да где же! Те истребители, а это бомбардировщики.
— Тише, вы! — кричит Геня, ей кажется, что их громкие голоса могут привлечь внимание летящих чудовищ.
— Вацек, тише! — подхватывает Драпалова.
Енчмык нервно потирает руки, и даже этот жест раздражает Геню, ей хотелось бы прижаться к стене, исчезнуть.
— Ушли! — кричат с крыши. — На Окенте, нет, на Раковец!..
На этот раз никто не испытывает облегчения, ведь уже известно, какое оно непрочное. Несмотря на недавние клятвы, Геня снова сердится:
— Что такое, почему здесь так мало народу?
Драпалова объясняет:
— Муж на работе.
— А Малиновский? Столько тогда наболтал…
— Он еще до войны уехал куда-то в Познанское воеводство.
— А Рачкевич?
Драпалова не успела ответить: опять! Теперь даже удалая тройка на крыше притихла. Молчание ребят особенно пугало женщин. Прижавшись к дымоходу, они слушали, как воет небо. Геня больше не молилась: все, что она могла принести в жертву святым, она пообещала во время первого приступа страха.
— Много, — процедил Енчмык.
— Вацек! — тонким голосом позвала Драпалова.
О чудо! Загрохотало железо, и в окне появилось курносое лицо юного Драпалы.