Изменить стиль страницы

Только возле памятника Мицкевичу Залесским кое-как удалось вырваться из давки. Двинулись дальше по Краковскому Предместью. Вскоре и здесь образовался затор.

Они продвигались на шаг и останавливались, уткнувшись в спины тех, кто стоял перед ними, а сзади следующие ряды упирались в их рюкзаки. Толпа замирала на несколько секунд, снова двигалась.

— Боже мой, что будет на мосту! — вздыхал Виктор.

Из боковой улицы выбежали женщины, оравшие:

— Быстрей, быстрей, они уже на Воле!

— Немцы на Воле! — подхватил чей-то звонкий голос.

— Эй вы, двигайтесь!

— На Воле, на Воле, — как огонь по сену, бежал слух, изменял направление, обрастал подробностями и Залесских настиг уже в виде репортажа: в город въехали танки, возле заставы был бой, два танка подожжены, сто идет дальше.

— Враки! — кричал кто-то. — Я как раз еду от заставы, никаких немцев там нет!

Крик этот быстро затих, люди твердили:

— Есть немцы или нет их, все равно там что-то случилось!

Давка продолжалась.

Так они целый час проталкивались до моста Понятовского. Здесь был настоящий ад. Три человеческие реки слились в одну. Толпа застыла на месте, только на середине моста слышались крики, брань, там даже дрались: кто важнее, кого пропустить раньше других. Запоздавшие лимузины ревели во всю мочь. Залесские, подхваченные внезапно пришедшей в движение толпой, очутились возле одной такой машины, в темноте увидели женские лица, припавшие к стеклам, мужчину за рулем, непрерывно сигналившего, собачку, отчаянно лаявшую между чемоданами. Машина гудела, собачка тявкала, женщины что-то кричали, толпа медленно проходила мимо, осыпая их бранью:

— Сановники, сволочи! На лимузинах драпают! Собачки, вазочки! А наши дети тут в давке! Эй, заткните свою трубу, не то… ей-богу… Как сверну башку твоей дворняге!

Одна из женщин, сидевших в машине, испугалась угрозы, схватила собачку и прижала ее мордочку к своей груди. Другая женщина, более решительная, огрызнулась:

— Берегитесь, как бы вас полиция…

— Ха-ха-ха! Полиция! — захохотали в толпе. — Ты видел, какая важная! Тише, ребята, это, верно, жена самого Славоя!

Треск, в воздухе мелькнула палка, стекло в машине разлетелось. Женщины завизжали, более бойкая сразу утихомирилась и вполголоса в чем-то упрекала мужа, сидевшего за рулем.

Залесские подошли к мосту, а сзади вдруг завыли сирены.

— Налет! — крикнул кто-то, крик этот, тотчас всеми подхваченный, всполошил толпу. Анну сзади толкнули, и она упала на стоявшего перед ней человека. На нее нажимали с такой силой, что в какой-то момент она чуть не задохнулась, в голове у нее помутилось. «Смерть, — подумала Анна, — так выглядит смерть!» И тотчас давка уменьшилась, зато усилились крики, возле каменной будки, стоявшей у лестницы, которая вела на Повислье, как будто завязалась драка. Сирены выли по-прежнему, только теперь где-то ближе. Шум на лестнице, вопли: «Бегите, налет, под мост!» Два потока — один, поднимавшийся с берега на мост, и другой, устремившийся с моста на берег, — заклокотали, слились, с минуту боролись друг с другом. Потом напор сверху и крики о налете победили, толпа ринулась вниз, люди падали, чемоданы и рюкзаки летели на головы убегавших, кто-то стонал:

— Спасите, спасите, топчут!

Не зная, чего ей больше бояться, воздушного налета или спуска с моста, Анна в испуге прижалась к изгибу балюстрады, вцепилась руками в шершавый камень — лишь бы не подхватил ее бурлящий человеческий поток. Вой сирен все приближался. Потом сзади донеслись крики, на этот раз вызванные не страхом, а яростью. Напор бегущих вниз уменьшился. Сирены воют совсем близко, наконец стало понятно, что кричат:

— Фараоны, фараоны удирают! Фараоны!

Снова движение в толпе, и Анна оказывается на мостовой. Горит какой-то дом на Праге. На фоне этого зарева медленно обгоняет толпу машина пожарной охраны. Возле насоса стоят в два ряда полицейские. Видны их стянутые ремешками подбородки, задранные носы; они не глядят по сторонам, они неподвижны, как статуи. Только один, рядом с шофером, непрерывно вертит ручку, словно играет на шарманке, и сирена воет истерическим женским голосом, дрожит, рыдает, плачет и снова воет. В ушах гудит, сердце замирает. Проезжает одна машина, за ней другая. Снова носы, козырьки, сирена. Снова машина.

Тянется эта процессия, и гнев толпы разгорается. Сзади несутся проклятия. Полицейским грозят кулаками.

— Фараоны вонючие! — кричит какой-то человек. — Со штатскими вы храбрые, а перед немцем — в штаны!..

Толпа воет, свищет. В следующей машине какой-то тип, вероятно старший по чину, не сдержавшись, рявкает:

— Спокойно!

Это вызывает взрыв ярости. К машине кидаются женщины и мужчины, машут кулаками. В полицейских летят палки. Какая-то женщина со злостью плюет. Старший по чину молчит. Только сирена воет. Подтягивается следующая машина, и снова из толпы несутся проклятия.

Полицейские проехали, можно идти немного быстрее. Анна увидела Виктора — она его потеряла полчаса назад.

— А, вот и ты! — говорит он без энтузиазма. — Я предупреждал, это безумие…

Они зашагали рядом; мост кончился, на широкой улице толпа стала менее плотной. Анну оттеснили с мостовой, потом столкнули с тротуара на клумбу.

— Не отставай! — крикнул ей Виктор.

Она вернулась на мостовую. Толпа теперь почти бежала. Только одна тучная! женщина стояла в стороне, лицом к толпе и что-то выкрикивала. Уже пройдя мимо нее, Анна вспомнила, что знает эту толстуху.

— Казик! — кричала женщина. — Казя! Пан вице-министр Бурда-Ожельский!

— Пани Гейсс! — воскликнула Анна. — Что вы тут делаете?

— Ах, это… — Гейсс не узнала Анну. — Сейчас, сейчас, не мешайте мне, пожалуйста. Казик, Казик!

Анна и Виктор попытались увести ее. Гейсс не согласилась:

— Как это, сейчас должна подъехать машина «бьюик»! Он ведь мне поклялся! Я — пешком?

Виктор тронул Анну за локоть: пошли! Толпа рысью наверстывала время, потерянное на мосту, снова кто-то кричал, что немцы на площади Нарутовича, в Мировских рядах… Горело в стороне Праги, за рекой, в небе мелькали лучи прожекторов.

Рассвет застал их на полпути к Минску Мазовецкому. За Анином поток разделился надвое, большинство беженцев сворачивало вправо, на Люблин, Залесские шли левой стороной шоссе, может быть, поэтому они двинулись прямо. Впрочем, они шли без всякой осмысленной цели, их родные жили на Куявах и под Кельцами.

Теперь путники страдали уже не из-за давки, а главным образом от усталости. Анна выбилась из сил; она упрямо тащила рюкзак и портфель, боялась остановиться, сесть, так как была уверена, что больше не поднимется. Виктор нервничал:

— Ты слышала, что говорили на мосту? Двигайся, двигайся. — Он слегка подталкивал Анну, видимо думая, что помогает ей.

— Прокладывай дорогу. — Анна пропустила его вперед и поплелась сзади.

В какой-то момент, потеряв из виду кружку, подпрыгивавшую на рюкзаке Виктора, Анна попыталась идти быстрее. Однако в ту же минуту группа особенно энергичных беженцев наскочила на нее сзади, один здоровенный детина толкнул ее локтем в бок, другой задел своим могучим плечом, голова у нее закружилась, и она рухнула в ров.

Ров был мелкий, но при падении погасла последняя искорка энергии Анны. Она лежала, неловко подвернув ногу, придавленная тяжестью рюкзака, и, в сущности, была счастлива. Рядом двигались люди, она слышала их тяжелое, прерывистое дыхание, слышала десятка два постоянно повторяющихся слов, которых им хватало для выражения своих чувств: быстрее, хлеба, воды, немцы, береги вещи, к черту все это — и еще кое-что о сановниках, о режиме. Из всех этих слов только одно, «немцы», немного еще волновало Анну. Она пробовала пошевелиться — не удалось. «Виктор заметит, будет меня искать, не простит мне новой задержки, он так нервничает…» И это не подействовало. Она вспомнила его разговоры в дороге. Она для него обуза. Лучше тут остаться.

Потом нахлынули новые мысли, касающиеся уже не только ее и еще более безнадежные. Зачем убегать, зачем мучиться? Немцы, Гитлер — ведь это уже все, нет больше Польши. Какой смысл жить, смотреть, страдать, мучиться — только для того, чтобы быть под Гитлером, до конца… Неизвестно почему ей вспомнился дядюшка Кноте, и мысль о нем окончательно убедила ее: «Он знал, что делает, когда лез под бомбу…»