«Пусть отмщенье за поруганные гордые сердца морских охотников придет, — пел Млеткын. — Пусть болезни, несчастия, увечья и помутнение разума придут к ним… Боги, я называю их имена: это тангитаны — Сорокин к Драбкин, это жители нашего селения Тэгрын, Кмоль, Панана, Наргинау… Всемогущие Внешние силы… Жажда мщения будет удовлетворена, если они охромеют или окривеют, если получат смертельную болезнь, или погибнут на охоте! Я взываю к вам, священные Внешние силы!..» Рокотом бубна Млеткын помогал себе, голос его становился громче и порой заглушал ярар.

Иногда Млеткын чувствовал, что теряет разум, но усилием воли он возвращал себя в действительность. Рано, еще рано впадать в забытье, надо трезвым умом принять слова Внешних сил.

Тело шамана покрылось потом. Пот струился меж лопаток и уходил под свитый из оленьих жил шнурок на штанах из нерпичьей кожи. Отсырели и торбаза. Ручка ярара, выточенная из моржовой кости, скользила, и шаман сжимал ее изо всех сил, боясь уронить.

Где-то совсем близко были священные голоса, и все чаще Млеткын затихал, прислушиваясь к ним, а потом с новой силой начинал бить в бубен, вкладывая в песнопение весь свой гнев, всю свою ненависть к тангитанам, к тем, кто пошел за ними в новую жизнь.

Он уже требовал всяческих бед и напастей на всю Советскую республику, на всех тех, кто сделал революцию и посеял смуту.

А ожидаемых голосов все не было.

Они витали где-то совсем близко, под самым меховым потолком, но различить их было невозможно. Почему-то явственнее всего Млеткыну слышалась морзянка, и он думал, что, может, это радист мешает его общению с Внешними силами. Шаман несколько раз заходил в радиорубку и наблюдал за работой этого парня. И вправду, как говорили, он надевал на уши кожаные накладки, а рука его тряслась над столом, сжимая небольшой рычажок, который и рождал птичий голос. Это было неожиданно, потому что раньше Млеткын считал, что тангитаны сами издают этот писк. В такт птичьему голосу мигала красная лампочка, а лицо радиста было таким сосредоточенным, что невольно вызывало уважение.

Млеткын почувствовал усталость и с трудом отогнал несоответствующие моменту мысли: тут такое важное и серьезное дело, а он думает о радисте…

Шаман громче затянул песню и еще раз перечислил имена тех, на кого он просил наслать убийственный уйвэл.

Вдохновение уходило. Шаман еще не признавался себе в этом, но первоначальная сила, которая, казалось, способна была вознести его на небеса, постепенно угасала, словно уходящая в песок дождевая вода. Он пытался удержать ее голосом, громом ярара, своим разумом… Напрягшись, он ловил ожидаемые слова, пытаясь разобрать их в нестройном хоре смешанных голосов и шумов, но все было напрасным.

Млеткын едва держался на ногах, и, уже готовый рухнуть на пол, он вдруг насторожился и поймал отдаленный, едва различимый голос… Будто вернулась далекая, почти неправдоподобная юность, когда он с не меньшим нетерпением ожидал в тундре голоса свыше. Он так же обрадовался, встрепенулся и весь обратился в слух. Каждая частичка его тела от макушки головы до подошв ног готова была воспринять священный ответ Внешних сил.

Голоса то уходили, то возвращались, то были отчетливо слышны, то совсем неразборчивы, словно боги вдруг заговорили на тангитанском языке.

И вдруг… Млеткын услышал отчетливый голос милиционера Драбкина. Ненавистный, перемежающий тангитанские слова с чукотскими. И голос был такой явственный, такой реальный, словно милиционер каким-то чудом влез в полог и воспарил под меховым потолком как раз в том месте, откуда должны были говорить Внешние силы.

В ужасе шаман повалился вместе с бубном на пол и потерял сознание.

Некоторое время его жена чутко прислушивалась к наступившей тишине, ожидая, что вот-вот снова загремит бубен и в чоттагин из полога польется священный напев со словами увещевания, просьб и угроз.

Собаки тоже притихли в тревожном ожидании. Им, видно, не нравилось, когда хозяин занимался камланием.

Молчание затягивалось.

Женщина робко приподняла переднюю стенку полога: Млеткын лежал на боку, глаза его были закрыты, в уголках губ запеклась желтая пена, дыхание совсем не слышно, но шаман был жив: на его шее — женщина это хорошо видела — билась в такт истощенному и истерзанному камланием сердцу синяя жилка.

Жена набрала в ковшик студеной воды и поставила рядом с поверженным шаманом. Потом принялась разжигать костер и готовить пищу — обычно, очнувшись после камлания, шаман с жадностью набрасывался на еду.

Понемногу к Млеткыну возвращалось сознание. Это было мучительно. Дико болела голова. Терзало и то, что обращение к Внешним силам осталось без ответа. То ли они сочли вмешательство в дела большевиков ненужным, то ли шаманская сила Млеткына оказалась недостаточной. Скорее всего, последнее…

Млеткын застонал. Жена встревоженно посмотрела на него.

Шаман взял ковш и с жадностью принялся пить студеную, добытую из-подо льда воду. Напившись, он откинул ковш в сторону и осторожно взглянул на жену: она молча возилась у очага. Уж она-то, конечно, понимает, какое поражение потерпел ее муж. И Млеткына вдруг охватила бешеная ненависть к ней, к этому вечному безмолвному укору своей странной, полной разочарований и промахов, обмана и унижений жизни.

33

Зимними вечерами Пэнкок куда-то уходил и только около полуночи возвращался в общежитие. Косыгин все порывался спросить, где это он бывает, но как-то неловко было: мало ли какие дела могут быть у взрослого человека. Пэнкок занимался хорошо, с усердием, преподаватели хвалили его, но с каждым днем он становился все мрачнее и молчаливее, все дольше отсутствовал по вечерам. Он заметно похудел и осунулся. Иногда жаловался товарищу, что ему опротивела тангитанская еда, где все переварено и пересолено. Особенно его удивляли котлеты. «Еда для беззубых стариков», — так он назвал их. Он стал раздражительным, порою даже грубым. Частенько вступал в бесконечные споры с соседом-нанайцем о том, чья жизнь лучше и достойнее. «Рыбоеды», — ворчал Пэнкок, укладываясь на свою койку.

Видно, скучал парень.

Тосковали по своей покинутой родине, по родным и близким почти все студенты этого необычного учебного заведения, где главным факультетом был пока рабфак. Дирекция прилагала все усилия, чтобы как-то развлечь ребят. Их возили на экскурсии, на заводы и фабрики, в театры и на концерты. Но и это помогало плохо. А на некоторых вообще не производило никакого впечатления — так велика была тоска по родине. Пэнкоку же больше всего понравился балет.

— Это ясно каждому, — сказал он, — и музыка хорошая, понятная, будто Наргинау с Драбкиным на гармошке играют.

Иногда профессор Богораз приглашал на чаепитие. Случалось, что старик подолгу рассказывал о своих приключениях в кочевых стойбищах, о своем учителе чукотского языка Айнанвате.

— Это был прирожденный педагог, — говорил Богораз. — Если бы он получил надлежащее образование, мог бы стать прекрасным учителем.

Рассказы профессора только растравляли душу Пэнкока, и еще с большей силой тянуло его тогда к заснеженным ледовым полям в Беринговом проливе, к родной яранге, где в пологе мурлычет свою песню Йоо…

И только книги чуть-чуть отвлекали Пэнкока от грустных мыслей. Он читал много, буквально поглощал одну книгу за другой. Иногда, проснувшись среди ночи, Косыгин видел темную голову Пэнкока, склоненную над очередным пушкинским томом.

— Никогда не думал, что обыкновенный разговор может быть таким же приятным, как музыка, — признавался Пэнкок, — наверное, и в нашем языке это возможно…

Ночами он бормотал чукотские слова, пытаясь уложить их в такие же стройные и звучные строки, как русские стихи.

Тоска по родине, частые и долгие размышления о ней навевали не только грусть, они научили Пэнкока по-новому смотреть и на себя и на своих земляков. Он начинал понимать, как сильно отстал его народ в культурном, экономическом и во всех других отношениях. Люди уже пользовались электрическим светом, а керосиновая лампа в Улаке считалась чудом, строили города и большие каменные дворцы, а обыкновенный деревянный домик в чукотском селении воспринимался как роскошное, царское жилище. Люди изобрели машины и железную дорогу, поднимались в воздух, а земляки Пэнкока все ездили на собаках, не зная другого способа передвижения. Но главное даже не эти изобретения… Главное, что мысли людей, их кругозор был широк, а они знали о мире если не все, то очень многое. На земле, оказывается, жило огромное количество разных народов и народностей. Одни тангитаны различались между собой не меньше, чем народы Севера, собравшиеся здесь, в институте. Страны, где их жители никогда не видели снега, были не выдумкой, они действительно существовали и были обозначены на географической карте. Тамошние люди были черны как уголь и ходили круглый год обнаженными словно в пологе. В других землях по-прежнему сидели на золотых сидениях Солнечные владыки, а того царя, которого свергли в России, звали не Петр, а Николай, номер которого был второй… Много узнавал Пэнкок, и все это надо было запомнить, разложить по полочкам, чтобы не заблудиться потом в хитросплетениях человеческой истории, изобиловавшей кровавыми войнами и беспрестанными попытками одних людей поработить других.