Перед тем как отпустить спать ребятишек, всех, кто пел и плясал, одарили маленькими кулечками со сладостями — конфетами и пряниками. Это вызвало большое оживление и напомнило Пэнкоку весенний праздник Опускания байдар, когда ребята после свершения обряда на заре приходили домой с полными подолами лакомств — сушеного моржового мяса, вяленых кусочков оленьих окороков…

Никто не хотел расходиться. Атык принес ярар, сбегали за бубнами и другие улакцы. Не с пустыми руками приехали и гости. И вскоре школьный домик наполнили громовые удары бубнов и хриплые выкрики возбужденных танцоров.

Русские впервые видели эти танцы.

Вот молодой мужчина из Нуукэна Нутетеин исполнил свой танец «Чайка, борющаяся с ветром». Люди видели в этой птице себя и свою жизнь, полную трудностей и невзгод.

После Нутетеина снова заиграла гармошка Драбкина, и милиционер запел, глядя в глаза застеснявшейся Наргинау:

Эх, Настасья, ты Настасья,
Отворяй-ка ворота!
Ой, люленьки-люленьки,
Отворяй ворота!

Тэгрын шепотом переводил Пэнкоку:

— Это песня про Наргинау. Милиционер просит, чтобы Настасья-Наргинау не запирала на ночь дверь и впустила его тайком в свою ярангу…

В круг вышел Атык, лукаво улыбаясь и медленно натягивая на руки перчатки. Двое юношей плясали по пояс голые, но на руках у них тоже красовались вышитые бисером и белым оленьим волосом танцевальные перчатки. Этого требовал обычай.

Атык крикнул что-то резкое, веселое, и все заулыбались. Кто-то бросил шапку, Атык нахлобучил ее на голову и вдруг… стал похожим на Семена Драбкина. И сам Драбкин, и окружающие поняли, что в танце изображается милиционер, его недавнее приключение, когда, пробираясь от угольной кучи к школьному домику, он потерял шапку. Шапку сорвало ветром и понесло на морские торосы. Старушка Гивэвнэу поймала злополучный головной убор милиционера. Вот и все событие, но в танце Атыка Драбкин был показан удивительно точно, пластично.

Расходились уже под утро. Над Инчоунским мысом светились столбы полярного сияния, а с другой стороны, со стороны Берингова пролива, алела утренняя заря первого дня 1927 года.

14

Млеткын посмотрел на барометр. Стрелка застыла на черте, указывающей бурю. К сожалению, хитроумный прибор только предсказывал погоду, но изменять ее не мог. «Уж если додумались до этого, отчего не пойти дальше?» — с досадой подумал Млеткын, прислушиваясь к вою ветра. Вчера со старого фанерного домика сорвало половину крыши. Саму школу спасало то, что она была круглая и не хуже яранги сопротивлялась натиску бури.

Хотя дырки в моржовой коже были тщательно заделаны, снег все же проникал в чоттагин и покрывал земляной пол толстым слоем. Запорошены бочки с провиантом, охотничье снаряжение, собаки и даже барометр. «Может, внести прибор в полог?» — но Млеткын боялся, что в душной непривычной атмосфере полога прибор начнет врать. Тангитаны не любили чукотский полог, уверяли, что там дурно пахнет. А он, Млеткын, знает, что в тангитанских домах воняет еще хуже, но не осуждает же он их за это: в конце концов у каждого народа свой собственный запах.

Жена сидела в пологе и молча сучила нитки из оленьих жил. Бывали дни, когда она вообще не произносила ни слова. В свое время, когда умер их последний, третий по счету ребенок, она все сказала мужу. Могущество шамана перед смертью оказалось бессильным, и слова жены глухой стеной встали между ними. Эти люди, прожившие вместе более четверти века, общались теперь лишь по необходимости.

Сегодня Млеткын не стал бы вовсе выходить из дома, но пришел посыльный от Омрылькота. Пренебречь приглашением такого человека мог только безмозглый гордец вроде Амтына, у которого всего-то и есть, что ветхая яранга да пара крепких рук.

Млеткын шагнул за порог, и ветер сразу вышиб у него дыхание. Идти было трудно — слезились глаза, мокрый, колючий снег яростно бил в лицо. Иногда, чтобы не взлететь вверх, приходилось становиться на четвереньки.

Впереди что-то зачернело. Это корабельная мачта у домика Гэмо. Млеткын изловчился и вместе с порывом ветра прилип к столбу: здесь можно было передохнуть.

За пазухой у шамана перекатывалась заткнутая тряпицей бутылка с дурной веселящей водой. Такому подарку Омрылькот обрадуется. Было время, когда Млеткын сам выпрашивал глоток веселящей воды у Омрылькота. Тот всегда имел запас, замаскированный под наваленными друг на друга шкурами. Дурную веселящую воду брали у него даже жители другого берега: американское правительство запрещало торговать спиртным на своем берегу, а что делалось на российской стороне — это их не касалось.

Наконец Млеткын ввалился в обширный чоттагин, заполненный собаками. Пахло псиной и прелой травой. На земляном полу — следы недавней приборки: сметали снег и обкалывали замерзшую собачью мочу. Млеткын несколько раз топнул и, услышав оклик, назвал себя. Найдя в углу снеговыбивалку из оленьего рога, шаман тщательно очистил одежду.

В пологе было светло и тепло. Ровно горели три огромных каменных жирника, за которыми следили молчаливые женщины Омрылькота. Каляч и хозяин скоблили кости лахтака и запивали закуску крепким чаем.

Млеткын вытащил из-под кухлянки бутылку и поставил ее на кожаный пол перед Омрылькотом. Тот будто бы ничего не заметил, хотя видно было, как дрогнули у него губы и в глазах промелькнул огонек.

Женщина подала чашки, и Млеткын разлил самогон. Выпили.

— Разговор есть, — сказал наконец Омрылькот. — Новые власти будут назначать своих начальников… Совсем не так, как это делали в старину, когда люди Солнечного владыки ездили по стойбищам и выбирали достойных, владеющих силой и богатством. Такими были Армаургин и мой дальний родич Омрыроль… Их уважали на побережье и в тундре… А нынче другое время настало. Русские выдумали убогую власть бедных, власть тех, кто ленив и пренебрегает старинными обычаями. По тундре повезли бумагу, на которой закреплены значками слова камчатских мятежников.

Омрылькот хорошо помнил содержание листка.

Там говорилось о том, что раньше в России были люди, которые грабили трудовой народ, стремясь разбогатеть; говорилось о какой-то большой войне, из-за которой перестали ходить пароходы и наступил голод. Потом бедняки взяли в руки оружие и пошли на богатых. Их, бедняков, больше, чем людей, живущих в достатке… Вот и победили они… В бумаге говорилось, что нынче снова появилась мука, чай, сахар… Отобрал народ у богачей их добро и раздал все бедным. И еще призывала бумага учить грамоту. Грамотные люди скорей наладят новую жизнь. Омрылькот держал перед собой листок — будто читал.

— В этой бумаге сказано про родовые собрания, — продолжал Омрылькот. — Они будут новый закон устанавливать, жизнь нашу улучшать…

— А чем плоха наша жизнь? Зачем улучшать ее? — спросил Каляч.

— Тем плоха, что неравенство есть, — сказал свое слово Млеткын.

— А оно и будет. Люди с самого рождения разные…

— Однако равенство нравится тем, кто неудачлив в жизни, — проговорил Омрылькот. — Тот, кто сидит внизу, всегда с вожделением посматривает наверх. Обделенный судьбой и удачей винит тех, кто силой своей да умом стал заметным человеком… В этой бумаге говорится про Ленина, вождя бедных людей. Это он двинул их на дом Солнечного владыки.

— Что будем делать? — спросил Каляч.

— Сами пустили зверя в ярангу, — пробормотал Млеткын.

— Дело не в самой грамоте… — заметил Омрылькот. — Кто такой Ленин, откуда он взялся?

— В бумаге сказано — великий человек.

— Может, русский шаман или поп? — предположил Млеткын.

— Скорее всего, учитель. И наш Сорокин делает, как Ленин. Сначала он обещал только научить детей грамоте, а теперь переводит на наш язык вредные слова.

Млеткын взял в руки листок. Шаман тоже не умел читать, как и все его земляки.