То же произошло и со мной. Как-то осенью отец взял меня за руку и повел в Брэилу, чтобы отдать там в услужение. И если из магазина мануфактуры господина Брэтуку я попал в ученики нормальной школы, то это благодаря дяде со стороны матери, который добился, чтобы меня допустили к вступительным экзаменам. Что касается моего друга Нягу Буруянэ, то он еще несколько лет оставался в селе. Отец не хотел оставаться один, а других детей у него не было; а после того как старик утонул во время разлива Дуная, Нягу стал главой семьи. Это случилось, когда ему было четырнадцать лет.

Мы виделись только во время каникул. И если в первые годы помимо домашних дел у него оставалось время и для игр, то потом, когда он остался единственным кормильцем в семье, его детство закончилось.

Когда я приехал на каникулы, то не узнал его: он показался мне настоящим мужчиной. И это не только потому, что в четырнадцать лет он был самым высоким и сильным среди своих одногодков. Он был мужчиной по всему своему поведению. Сам того не осознавая, он приобрел манеру разговаривать как взрослые. Говорил он с важностью, растягивая некоторые слова, как говорило большинство людей в нашем селе. Он как-то особенно, по-взрослому, сдвигал шляпу на затылок, поддергивал штаны. Кляч он погонял, держа вожжи в левой руке, поставив ее локтем на колено, в то время как в правой держал кнут, время от времени стегая им по спинам лошадей.

— Эй, милые, пошли!

И даже это обычное понукание Нягу произносил с интонацией, присущей взрослым.

Но что поразило меня больше всего, когда я вернулся в село в первый раз, так это то, что взрослые, разумные люди считали его ровней себе и разговаривали с ним так, будто самого младшего из них, например, не отделяло от него по меньшей мере лет восемь.

Я видел, как он в корчме пил наравне со взрослыми, а часто в воскресенье после полудня можно было увидеть, как он неторопливо беседует перед домом с кем-нибудь из соседей. Я усаживался рядом, и мне волей-неволей приходилось слушать их разговоры то о работах в поле, то о резке камыша в пойме.

И не один раз я слышал, как он важным тоном высказывал поистине мудрые советы, которые с вниманием выслушивались другими.

Спустя четыре года, когда его мать умерла от горячки, Нягу продал все жалкое имущество и покинул село. Приехав следующий раз на каникулы, я уже не застал Нягу. Куда он исчез, мне узнать не удалось, и в конечном счете я забыл о нем.

Что стало с ним после отъезда из села, я узнал только на фронте — в первую же ночь.

Сначала Буруянэ остановился в Брэиле и начал искать работу. То, что он нашел, не нравилось ему. Он уехал в Галац. Некоторое время работал в новом доке на погрузке лесоматериалов. Потом пристроился к механику одного из буксиров, греку по национальности, который научил его своему ремеслу. Но работы по специальности Нягу не нашел и от нужды нанялся грузчиком на баржу. В двадцать лет он совершил на барже первое заграничное путешествие — в Будапешт. Потом его призвали в армию, и он два года служил в пехоте. После службы вернулся в Галац. Работал снова грузчиком на барже, потом в Брэиле помощником механика буксира, принадлежавшего греку по имени Портолас. Война застала его механиком на одном из буксиров этого грека, и до 1944 года Нягу совершал рейсы по Дунаю от Вены до Братиславы.

Потом между моряками торговых судов и судовладельцами возник конфликт, и хозяин уволил Нягу как одного из тех, кто решительно отстаивал требования моряков. Он едва не угодил в тюрьму. Пока искал работу, получил повестку о призыве.

Через две недели после прибытия в часть его отправили на фронт. Это случилось за неделю до того, как прибыл на фронт и я.

Все это я узнал, как уже сказал, в первую же ночь после моего прибытия из разговора с Нягу, который произошел в укрытии командира взвода. Излишне говорить, как мы обрадовались встрече. Годы сильно, до неузнаваемости, изменили его, особенно внутренне. Передо мной был человек, ничем не походивший на того четырнадцатилетнего парня, беседовавшего со взрослыми о мелких, но таких сложных хозяйственных делах. Он прошел суровую школу жизни, приобрел опыт, во многих отношениях превзошел меня. Ведь я все эти годы не покидал села, в котором учительствовал, и только несколько раз побывал в столице уезда.

Говорил он свободно, богатым языком, часто пересыпая свою речь шутками, причем произносил он их с самым серьезным видом.

И только в последующие дни я понял, как сильно изменился мой друг детства. Во-первых, я убедился, что он превосходит меня в военных знаниях, хотя имеет всего лишь звание сержанта. Карту он умел читать так же хорошо, как и я, но кроме того удивительно хорошо чувствовал местность, абсолютно точно определял расстояние и знал, на что способен каждый солдат его взвода. Он удивлял меня замечательной способностью подчинять других своей воле не принуждением и не заискиванием, а просто завоевывая их любовь.

И, признав его превосходство, я перестал бояться, что меня из-за моего неумения постигнет судьба предшественника. Я был уверен, что Буруянэ сумеет вызволить меня из любого переплета. Так и получилось. В дальнейшем Нягу не один раз выручал меня из тяжелых положений. Правда, он тут же впутывал меня в другие, и, если бы мне меньше везло, я наверняка попал бы под суд военно-полевого трибунала.

Но больше всего меня поразила метаморфоза, происшедшая с Нягу с точки зрения интеллектуального развития. Не знаю, можно ли было назвать его самоучкой в полном смысле этого слова, тем более что мне самому не очень ясно, что оно означает.

В оценке политических событий, например, Нягу проявлял удивительную проницательность. И должен признаться, он неоднократно помогал мне разумом осознать то, что я оценивал, если можно так сказать, только чувствами. Удивлял он меня и своими познаниями в военной области. От него я узнал, в чем заключался провал немецкой стратегии в битве под Москвой, как стал возможен разгром гитлеровской армии в излучине Дона, под Орлом и Курском. Прежде чем советские войска развернули наступление в районе Яссы, Кишинев, сержант Нягу Буруянэ предвидел катастрофу армии Гитлера и Антонеску. Если бы он посвятил себя военной карьере, думаю, он стал бы выдающимся полководцем.

На нашем участке, впрочем, как и на всем фронте, было тихо, особенно днем. В траншеях и окопах солдаты страдали от жары, а еще больше — от жажды. Лето выдалось необыкновенно знойным. Когда опускался вечер и над землей начинала стлаться легкая прохлада, линия фронта оживала. Прибывали артельщики с едой и водой, люди могли собраться, чтобы поболтать. На посту оставались только дежурные возле пулеметов. И все же ни одна ночь не проходила без того, чтобы на том или другом участке не вспыхнула перестрелка. Иногда и артиллеристы, будто спросонок, начинали засыпать окопы снарядами. Но огонь длился недолго, всего лишь несколько минут, а потом над всем фронтом снова устанавливалась тишина.

Ночь мы использовали для укрепления позиций, главным образом траншей второй линии обороны. Оборудовали пулеметные гнезда. Позже, когда русские перешли в наступление, эти гнезда и блиндажи рушились, как карточные домики.

В моем укрытии мы много ночей беседовали с Нягу. Снаружи, под высоким звездным небом, было намного прохладнее и приятнее, но я предпочитал оставаться в укрытии: меньше вероятности, что чьи-то уши услышат «поджигательские» мнения, высказываемые Нягу.

До сих пор я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь говорил так, как Нягу. Слушая его, я думал, что даже думать так опасно, а тем более высказывать подобные революционные мысли.

Поэтому часто я, хотя и знал, что никто не может нас услышать, предупреждал его:

— Ну потише, придержи язык, Нягу!

— Почему? — упорствовал Нягу. — Разве я не прав?

— Может, и прав! — уклончиво отвечал я, в душе признавая его правоту.

— Ты слушай, что я тебе говорю. Ты учитель, вышел из их среды, живешь с ними, но, несмотря на это, ты совсем, я тебе скажу, не знаешь их. Как ты не можешь понять?! Эти люди, если бы они не боялись, что их поймают, в первую же ночь перешли бы к русским со всем своим оружием!