Итак, по некоторым жанровым признакам «Отшельник» перекликается с произведениями предшествующих этапов творчества Горького. И в том, и в другом случае перед нами два персонажа, и пусть герой-рассказчик в «Отшельнике» описан менее подробно и выпукло, чем подобные персонажи, скажем, в «Проходимце» или «Калинине», по активности отношения к жизни он отличается от них немногим. Но тогда почему Федин, хорошо знавший творчество Горького прежних лет, нашел нечто новое в отношении автора к герою? Дело в том, что в рассказах 1920-х годов заметно изменился характер авторских вмешательств и оценок персонажа.
Хорошо известно, как нетерпим был Горький ко всякой — и большой и малой — лжи и к разного рода «утешителям», которые использовали эту ложь в корыстных целях или пытались прикрыть ею суровую правду жизни. В рассказе «Проходимец» герой– повествователь с гневом говорит о Промтове, который цинично обманывал крестьян: «Я смотрел на них, едва сдерживая злобу, возбужденную издевательством Промтова над бедняками <…> Мужики готовы были вскочить ему в рот. Но мне было дико слушать эту вдохновенную ложь» (Г, 4,41).
И в рассказе «Отшельник» автор дает понять, что «затейливое вранье», ложь Савела Пильщика мало приятна ему, но именно только дает понять и тут же переключает внимание читателя на то, как виртуозно тот умел «плести» свой рассказ: «Следя за игрой слов, я видел старика обладателем живых самоцветов, способных магической силою своей прикрыть грязную и преступную ложь, я знал это и все-таки давался колдовству его речи» (Г, 17, 239).
Интересно отметить, что и тогда, когда автор, казалось бы, нисколько не сомневается, что этот старик по-своему счастливый человек и к тому же личность незаурядная, обладающая неисчерпаемым и драгоценным запасом любви к жизни и людям, свои прямые суждения по этому поводу он заключает не знаком восклицания, столь уместным здесь, а знаком вопросительным. Одно из них уже приводилось выше («Черт возьми, а ведь, пожалуй, я вижу счастливого человека?»). А вот слова, которые венчают рассказ: «Я смотрел на старика и думал: “Это — святой человек, обладающий сокровищем безмерной любви к миру?”»(Г, 17, 260).
Иными словами, даже там, где автор открыто любуется своим героем или, напротив, обнажает пороки его далеко не праведной жизни, он не спешит высказать свое окончательное мнение о нем и тем самым право на итоговые выводы оставляет за читателем.
К рассказу «Отшельник», как уже отмечалось, в известной мере тяготеют «Рассказ о безответной любви» и «Рассказ о необыкновенном». В них также сочетаются две формы повествования — «от автора» и монолог героя. Но здесь мы имеем дело с более сложной композиционной структурой и с более многогранным выражением авторской позиции, чем в рассказе «Отшельник».
Интересно остановиться на том, как эта усложненность сказалась на критическом осмыслении «Рассказа о безответной любви». «В душном мирке маленького замкнутого „я", — пишет О. Семеновский, — нет выхода великому чувству любви. В этом трагедия <…> мечтателя-идеалиста Торсуева <…> Его чувство к актрисе Добрыниной полно чистоты и беззаветной преданности, он проносит его через всю жизнь, через мучительные испытания. И, тем не менее, в своем уклонении перед любимой женщиной Торсуев жалок, ибо он раб своего чувства, ибо вне этого чувства ничто не связывает его с жизнью. Его любовь к Добрыниной выражается в уродливой, всепоглощающей сосредоточенности на переживаниях своего „я", являющемся для него абсолютом всех жизненных ценностей. Неудивительно, что чувство этого героя оказывается бесплодным, опустошающим всю его жизнь» [264].
Можно сразу заметить, что этот рассказ написан на совсем другую тему, и задачи, которые ставил перед собой Горький, были прямо противоположного свойства, чем это представляется автору цитированных строк. Верно здесь лишь то, что Торсуев безответно любил актрису Добрынину и свое чувство, полное «чистоты и беззаветной преданности», пронес через всю жизнь. Все остальное, деликатно выражаясь, — литературоведческий домысел. Как справедливо показал Е. Б. Тагер, в чувстве Торсуева к Добрыниной «нет ничего эгоистически-себялюбивого: потому-то оно и „воспитывает” его и помогает родиться душевному такту, благородству, мудрости сердца, подымает эту, казалось бы, ничем не замечательную, среднюю фигуру на им самим не подозреваемый нравственный пьедестал, ставит выше гордой и прекрасной женщины…» [265]. Однако остается открытым еще один вопрос: как могла появиться столь разительно не соответствующая истинному содержанию рассказа точка зрения и на героя, и на пафос произведения в целом? Иными словами, не содержится ли в самом рассказе нечто такое, что могло ввести в заблуждение исследователя (и не одного) и побудило его сделать прямо-таки парадоксальные выводы о том, что герой — человек «жалкий», а его безответная любовь — чувство «бесплодное», «опустошающее»?
По первому впечатлению Торсуев кажется герою-рассказчику человеком «лишним» в «темной щели города, накрытой полосою пыльного неба». Герой словно окружен «незримым облаком скуки» и, торгуя в лавке, как будто исполняет «чужое, неинтересное ему дело». «Во всем, что наполняет комнату», в которой живет этот человек, «чувствуется нечто давно отжившее, какое-то сухое тление» (Г, 17, 261, 262, 264). Подобного рода вставки от лица героя-повествователя (мы имеем в виду их минорную тональность) заполняют почти все паузы в монологе героя. Мысль, что Торсуев человек для всех и даже для себя «лишний», бесприютно одинокий, настойчиво проводится в них. Он как бы заживо похоронил себя в четырех стенах полутемной комнаты. Можно предположить, что именно на этих проявлениях авторского отношения к герою основывался критик в своих выводах. Можно подумать даже, что несогласие с подобной точкой зрения вроде бы ведет к несогласию с самим автором рассказа. Однако это далеко не так.
У нас нет прямых свидетельств, как сам Горький трактовал замысел рассказа и как он относился к Торсуеву и его безответной любви. Следует поэтому более подробно остановиться на том, что, условно говоря, могло привлечь писателя в герое такого типа, в его облике, поступках, образе жизни.
Горький, бесспорно, только с симпатией и уважением мог относиться к тому, что герой от «мыловаренных» интересов поднялся до высоких размышлений о смысле бытия. Но как расценивал он постоянно подчеркиваемое в ремарках-отступлениях одиночество Торсуева, замкнувшегося (по словам О. Семеновского) «в душном мирке» маленького «я»? Мог ли он за это осуждать его? Думается, что нет. Во-первых, потому, что окружали-то героя в основном обыватели, с которыми он по мере своего духовного роста все меньше находил общих интересов и в которых он, наконец, совсем разочаровался, предпочел одиночество. Не мог Горький порицать Торсуева и потому, во-вторых, что одиночество как таковое он отнюдь не считал чем-то предосудительным, так как был убежден, что «чем оригинальней и крупнее человек, — тем более он одинок. Это — роковое. И — следует ли жаловаться на это?» [266] Конечно, Торсуева никак не назовешь крупной личностью, но он из породы «оригиналов», «чудаков», а к ним писатель всегда относился очень благожелательно. О Торсуеве герой-рассказчик замечает: «Несомненно, это был какой-то чудак. Чудаки украшают мир. Я решил познакомиться с ним ближе» (Г, 17, 263).
В нравственном восхождении Торсуева решающую роль сыграла к женщине, но она же — безответная любовь — и «непоправимо» «испортила» его жизнь. На этом, очевидно, основании исследователь и пришел к заключению, что его любовь выражается в уродливой, всепоглощающей сосредоточенности на переживаниях своего «я». Мы убеждены, что первый, кто не согласился бы с таким истолкованием рассказа, был бы Горький. Хорошо известны его многочисленные восторженные высказывания о том, как велика преобразующая сила любви к женщине.