Нацию приводят к катастрофе трусость, тугодумие и страх, организованный именно этими мюллерами и борманами, которые не понимали, что если они еще кое-как продержатся на страхе, то их дети и внуки будут раздавлены тем страшным зданием, которое они возвели. Неужели эти люди совершенно лишены чувства ответственности за потомство?! Не могут же они не понимать, что страх сковывает мысль, а в наш век побеждает лишь тот, кому гарантирована свобода мысли и бесстрашие поступка?
Мюллер вздохнул:
— Мы же с вами профессионалы… Что же, придется подписывать договор о сотрудничестве.
Штирлиц покачал головой:
— О договоре не может быть речи, группенфюрер. Мы можем подписать акт капитуляции…
— Ах, так…
— Только так… Не сердитесь… У вас нет иного выхода. Пошли погуляем? Там и поговорим о деталях…
— Отчего ж не погулять, пошли…
Мюллер поднялся, широко развел руки, повертел головой и спросил:
— Слышите, как трещит в загривке? Страшное отложение солей… Все можно вылечить, даже рак, — я финансирую работу двух центров, занимающихся изучением этой чертовой заразы, ужасно боюсь рака, — а вот отложение солей, казалось бы, какой пустяк, вылечить невозможно… Главная сила здесь, — он похлопал себя по затылку. — А тут операцию не сделаешь: чуть ошибся, резанул на сотую долю миллиметра в сторону, вот и паралитик на всю жизнь — под себя ходишь и мычишь, как стельная корова… Одно соображение, Штирлиц: как вы уйдете отсюда после того, как мы обменяемся ратификационными грамотами?
— А вы меня выведите, — ответил Штирлиц. — Дайте приказ…
— Нет… Начальник охраны этой колонии откажется подчиниться, Штирлиц… Он же понимает, что, уйди вы отсюда, мир узнает об этом оазисе. Значит, семистам ветеранам снова придется бежать?! Искать приюта в других зонах?! Ждать, пока им построят дома? Обвыкать на новых местах? Нет, Штирлиц, в действие вступит закон собственного «Я»… С ним шутки плохи…
— Но в рейхе вы же смогли поломать «Я»? У вас слово «Я» разрешалось одному фюреру, все остальные были «Мы»… Неужели разрешили своим подчиненным забыть здесь эту истину национал-социализма?
— Пока — да. Слишком свежи раны… У вас текст готов?
— В голове.
— Некая форма обязательства сотрудничества с русской секретной службой?
— Так бы я это не называл, группенфюрер… Сначала признание капитуляции… Потом перечисление опорных баз и лиц, их возглавляющих… Затем коды к сейфам в банках… Название тех фирм, которые — опосредованно — принадлежат вам, то есть НСДАП, ну, а уж потом форма связи, методы, гарантии…
Мюллер подошел к сейфу, достал маленький магнитофон, усмехнулся:
— Я ведь тоже не сидел сложа руки, дорогой Штирлиц… Хотите послушать монтаж, который мне сделали из наших с вами трехдневных бесед?
— Любопытно… А смысл? Какой смысл? Чего вы хотите этим добиться?
— Сначала послушаем, ладно? А потом я вам задам этот же вопрос. А вы мне ответите на него: понять логику противника — значит победить.
Мюллер нажал кнопку воспроизведения записи; голос Штирлица был задумчив, говорил медленно, взвешивая каждое слово:
— Вы говорите о том, что нашу идеологию и ваше движение связывает общее слово «социализм»… Что ж, давайте разбирать эту позицию… Вы еще запамятовали добавить, что Бенито Муссолини начал свою политическую карьеру как трибун итальянской социалистической партии, выступавший против финансовой олигархии, в защиту интересов рабочих и беднейших крестьян… Он тоже оперировал понятием «социализм»… Вы говорите, что убийство Эрнста Рэма произошло за шесть месяцев до убийства Кирова… И в этом вы правы… Есть ли у меня претензии к России? Конечно… И немало.
Мюллер выключил магнитофон и мелко засмеялся:
— Думаете, вас не расстреляют в тот самый миг, когда эта пленка окажется в Москве? У Лаврентия Павловича? Даже если вы привезете капитуляцию, подписанную гестапо-Мюллером? Вас расстреляют, бедный Штирлиц! А это обидно, когда расстреливают свои, ощущение полнейшей безнадежности…
— В пленке есть рывки… Это монтаж, группенфюрер… Специалисты поймут, что это такое…
— Не обманывайте себя. Не надо. Я ведь дал послушать незначительную часть ваших рассуждений вслух… Я не зря прогуливал вас по пустому полю аэродрома! Я работал, Штирлиц! Зная вас, я был обязан работать впрок… А теперь слушайте меня…
— Готов, группенфюрер, — устало, как-то безразлично ответил Штирлиц. — Только, бога ради, пошли побродим… У меня от этого, — он кивнул на магнитофон, — свело в висках…
— Бедненький, — вздохнул Мюллер. — Могу вас понять… Что ж, пошли…
Мюллер поднялся, пропустил Штирлица перед собою и, когда они вышли из особняка, взял его под руку:
— Хотите посмотреть авиационный праздник?
— Можно, — согласился Штирлиц с видимым безразличием; грустно пошутил: — Готовите кадры для нового Люфтваффе?
— Этим занимается полковник Рудель. Я ничего не готовлю. Я даю оценку подготовке, Штирлиц… Так вот к чему сводится мое предложение. Вы остаетесь здесь. У меня. Причем я не прошу вас капитулировать. Наоборот. Я предлагаю вам дружную совместную работу. Знаете, ведь порою старый враг оказывается самым надежным другом. Да, да, первые месяцы я здесь читал древних греков и римлян…
— Что я буду у вас делать?
— Думать, — ответил Мюллер. — Просто думать. И беседовать со мною о том, что происходит в мире. Я не потребую от вас никакой информации о ваших людях, о ваших руководителях, я не посмею унижать вас, словно какого-то агента… Нет, я приглашаю вас в компаньоны. А? На вас интересно оттачивать мысль… Мне сейчас приходится много думать, Штирлиц, переосмысливая крах. Вас бы не отправили сюда, не отдавай ваши шефы отчет в том, что идея национального социализма весьма привлекательна для людской общности, которая, становясь — численно — большей, качественно делается невероятно маленькой, а поэтому легко управляемой. Нужны апостолы, понимаете? Лишь апостолы не имеют права повторять ошибки тех, кто ушел… Пора вырабатывать универсальную доктрину, приложимую — по-разному, ясно, — к каждой нации.
Они поднялись на поле аэродрома; пять самолетов местного клуба готовились к выполнению фигур высшего пилотажа; стыло ревели моторы; механики в аккуратных костюмчиках с эмблемами «Аэробель» сновали по полю с толстыми портфелями свиной кожи, — точно такие же были у авиаторов берлинского Темпельхофа. Гляди ж ты, подумал Штирлиц, даже портфели смогли вывезти, где бы ни жить, но жить так, как раньше.
— Вон это поле, — сказал Роумэн пилоту. — Видишь, стоят самолеты? У них сейчас начнется праздник, свяжись с радиоцентром аэроклуба, я буду говорить с ними по-немецки.
— О чем? — спросил Гуарази.
— Скажу, что мы летим приветствовать их… Из Парагвая.
— А они спросят, откуда ты узнал об их празднике?
— Объявления были напечатаны в Санта-Фе, Кордове и Барилоче, Дик.
— Пусть с ними говорит пилот… По-испански, — сказал Гуарази. — Я не хочу, чтобы ты говорил на незнакомом нам языке.
— Ты не веришь мне? — Роумэн резко обернулся, зацепившись рукой за парабеллум пилота, показушно висевший на ремне крокодиловой кожи.
— Если бы я тебе не верил, то вряд ли пошел на это дело. Макс.
— Все же откуда тебе известно, что того человека, которого мы увезем отсюда, зовут Макс?
Гуарази улыбнулся:
— Не комментируется… Ты их не видишь на поле?
— Еще слишком далеко.
— А если они не придут?
— Расстреляешь меня, и все тут, — ответил Роумэн.
— Ты мне нравишься. Макс. Я не хочу тебя убивать. Я ценю смелых людей. Не считай нас зверьми. Не надо. Это все пропаганда…
— Куда подгонять самолет? — спросил пилот.
— К трибуне, — ответил Роумэн. — И связывайся с радиоцентром, приветствуй их, кричи от радости…
— Я не знаю, как это делать, — ответил пилот.
Роумэн снова обернулся к Гуарази, чертыхнувшись оттого, что снова зацепился за парабеллум пилота; все молодые военные обожают оружие; век бы его не видеть.