Воды Терека шумели, ударяясь о камни, и как будто в звуках его вод кто-то говорил, не смолкая. Когда я наклонился к ящику взять флакон белил, я увидел стоящего неподалеку высокого роста человека в черкеске, с большим кинжалом у пояса. Это был стройный юноша, он пристально смотрел на меня острыми, как у птицы, глазами. Смотрел с удивлением.

Я писал и думал, как это он подошел ко мне, я ничего и не слыхал. Подкрался как кошка…

Я далеко оставил на дороге возчика, и мне стало как-то жутко. «Трус», - подумал я про себя.

Я спросил юношу: что он - грузин, ингуш или черкес. Он молчал.

Я вынул папиросу и закурил. Предложил и ему, но он не взял. Стоит и смотрит на меня в упор… Тогда я достал из бокового кармана револьвер-маузер. Глаза у него разгорелись при виде блестящего пистолета. Он смотрел на него, не отрывая глаз. Вижу - нравится ему мой маузер.

Я взял из ящика другой небольшой холст, нарисовал на нем кистью кружок, поставил в середине черную точку, дал его юноше и сказал:

- Пойди, поставь на тридцать шагов, я попаду.

Он взял холст и недоуменно смотрел на меня.

- Поставь, - сказал я.

Он что- то ответил, я не понял. Я пошел с ним, отсчитал тридцать шагов, поставил холст к камню, вернулся назад, прицелился и выстрелил. Холст упал. Он побежал смотреть. Я попал в край подрамника. Тогда он опять поставил холст и прибежал ко мне. Я дал ему свой маузер и сказал:

- Стреляй.

Он засмеялся - я увидал его белые, как чищеный миндаль, зубы, долго целился, выстрелил и побежал смотреть. Схватив холст, он принес его мне: его пуля попала в самую черную точку. Он радовался, заливаясь смехом, хлопая в ладоши, и опять отнес холст - вдвое дальше. Но я сказал ему, что мне нужно писать, а стрелять будем потом, когда окончу картину.

Я продолжал писать этюд. Он сел около меня на земле и все любовался маузером, поворачивая его в руках и целясь. Я почему-то подумал, как бы он в меня из него не ахнул. Кругом никого, только скалы. А Терек все говорит, говорит, не смолкая.

Когда я окончил работу, он опять стрелял и попадал в середину холста.

- Молодец, - сказал я, - якши.

Я собрал свои принадлежности, и он помог мне нести их до дороги, где дожидался возчик. Положив в повозку вещи, я хотел взять у него свой маузер. Но он держал его у груди и говорил скороговоркой:

- Твоя - моя, кунак. Твоя друга - моя друга… - и, прикладывая ладонь правой руки ко лбу и к губам, все сыпал и сыпал непонятными словами.

Я недоуменно смотрел на возчика. Возчик, смеясь, сказал:

- Он - чечня. Он говорит, чтоб вы его на службу взяли. Он рад и благодарит. Он будет служить вам, всегда защищать вас до гроба, себя не жалея, - только не берите у него этот пистолет.

- Как же, - говорю я, - у него дом, отец, мать, как же я его возьму?… Чего служить? Он по-русски не знает…

- Знает, знает… Твоя - моя друга… - волновался чеченец.

- Чего, барин, - заметил возчик, - ежели надо вам, берите, он и домой не пойдет. Они ведь верные. Он за вас кого хошь убьет. Я чечню знаю - народ хороший. Они, как татаре, - одной веры.

А чеченец уже сел на облучок, вместе с возчиком, повернулся ко мне и скалил белые зубы. Он весело смеялся и ехал со мной, будто на какой-то особый пир жизни, кого-то ловить, догонять, кого-то резать этим большим кинжалом, в кого-то стрелять из маузера…

Он вдруг строго посмотрел на ехавший мимо нас экипаж и закричал «стой». Проезжие от неожиданности остановились. Тут я увидел, что «служба» уже началась…

Подъезжая к аулу Казбек, я вошел в духан. Позвал чеченца и возчика выпить вина и съесть шашлыка. Шашлыка не оказалось, но приготовили какой-то чахохбили. Когда я налил моему новому слуге-чеченцу вина, он отказался пить, приложил руку ко лбу, взглянув кверху, сказал:

- Магомет не велит…

Он попросил лепешку хлеба и стал в дверях, как на часах.

- Я здесь, на Кавказе, тридцать один год, - говорил возчик, - сызмальства ямщиком. Всегда с русскими. А сам я татарин - с ним одной веры. Я и вино пью, как русский. А он - вот вам служить будет, как собака… Вот они верные. Только его, барин, не ругай. Он горячий народ. И-и… беда! Ежели вас кто обидит, он убьет разом. Верно. И-и… служить будет. Смелый народ.

Возчик говорит, а я ем чахохбили и думаю: «Куда его деть, этого чеченца… Совсем он мне не нужен. И вообще не нужно никакого слуги».

Смотрю на него, он стоит в дверях, ест лепешку, и у него такое детское, доброе лицо. «Вот, - думаю, - нечаянный слуга. Как быть?» У него кинжал у пояса, он весело смотрит на меня, ворочая глазами, как арабский конь. «Погоди, - говорит выражение его лица, - я уж услужу тебе. Кого-нибудь за тебя обязательно укокошу». - «Хорошо это все, - думаю, - но куда все-таки его девать?» Вдруг я увидел: он как-то вытянулся, посмотрел в дверь из Духана, с испугом подбежал к нам и сказал:

- Смотри. Война идет. Казак едет…

Из дверей духана я увидел, как вдали за станцией Казбек, по ровной долине около Терека ехала кавалерия. В черных бурках, с ружьями… Подъехав к нам ближе, на лугу у Терека казаки спешились. Несколько из них отделились, поехали к станции, а двое к нашему духану.

- Казаки… - сказал возчик-татарин, - кубанцы…

Мой чеченец стоял бледный и не спускал с них глаз. Двое больших, здоровых людей, соскочив у входа с лошадей, вошли в духан. Грубо крикнули хозяину:

- Давай хлеба, давай барана…

Хозяин духана ответил, что хлеб есть, а барана нет.

- Где баран, покажи! - крикнули они моему чеченцу.

- Моя не знай, вот-вот не знай, - согнувшись, отвечал мой струсивший слуга.

- Веди сейчас на аул, ты слушай, плутня! - закричали казаки.

Чеченец пошел с ними. У него были глаза испуганной птицы.

Я уехал на станцию, и на дороге видел, как двое казаков везли на плечах заколотых баранов, а чеченец бежал за ними с мешком хлеба.

Он нашел меня в станционной гостинице, вошел так тихо, что я не слыхал. Я как раз собирался снимать сапог. Он наклонился над моей ногой, чтобы мне помочь.

- Зачем грязный чувяк? Чисто буду… Твоя вера, моя вера… один бог, нет другой бог… Твоя - моя друга… Казак здесь, баран жарит… Ух, казак… Твоя боится казак?

- Нет, - говорю я, - зачем?

- Моя боится…

И глаза чеченца опять стали похожи на глаза испуганной птицы. Он взял у меня сапоги и пошел по лестнице вниз.

Я заснул и спал долго. К вечеру мой чеченец принес сапоги. Надев сапоги, начищенные до блеска, я вышел из станции. Над Казбеком зеленело вечернее небо, а уже в долине был сумрак, и на бивуаке у казаков, на лужайке, бродили расседланные кони.

Казаки жарили баранину, и дым от костров поднимался ввысь в тихом весеннем вечере.

Я подумал: «Вот нужное мне отношение красок: костры, цветные пятна сидящих казаков, и дым, и горы, и тучи, и снежные вершины, - Кавказ…»

Мой чеченец пропал.

- Ушел, - сказал мне начальник станции, - он боится казаков. Они едут во Владикавказ. Везут в мешке головы убитых разбойников с персидской границы.

Взяв небольшой ящик с красками, я пошел к кострам. Казаки ужинали, опуская ложки в котел, и пили вино. Один, с большими усами, спросил меня - кто я такой и что это я списываю? Узнав, что я приехал писать картины Кавказа, сказал:

- Спиши и нас. Хочешь, покажем тебе отрубленные головы разбойников? Они там у нас, у есаула, в мешках. Хочешь?

«Правду сказал начальник станции», - подумал я, но смотреть головы разбойников отказался. Я наметил цвета красок гор и костюмов, все контрасты, и, вернувшись в гостиницу, ночью делал эскизы к опере.

Проснувшись утром, увидел: казаки чистят лошадей. А мой чеченец пропал. Не идет. «Украл маузер», - мелькнула грешная мысль. Но когда я двинулся от станции Казбек по дороге на перевал, чтобы спуститься к долине Арагвы, из-за камней выскочил вдруг ко мне мой чеченец и быстро вспрыгнул на подножку экипажа.

- Твоя - моя друга… ушел казак… Ох, казак! Сидел тут, тебя ждала… Боюсь - его крадут… - и он показал рукой на грудь, где у самого сердца был запрятан у него мой маузер. Что за странная любовь к оружию!