Изменить стиль страницы

— Ну, здравствуй, — сказал он, нелепо хмурясь, потому что не знал, как ему следует вести себя. — Добрый вечер.

— Здравствуй, — ответила Вера, легко улыбнувшись. Она улыбнулась так, будто они расстались только вчера, а не семь лет назад.

Она не вышла, как Абросимов, на площадку, но и не отступила в сторону, приглашая его войти к ней. Она стояла в дверях и смотрела на него со странной усмешливостью.

— У тебя кто-нибудь есть?

— Вопрос поставлен слишком обще, — ответила Вера.

— За тобой я замечал много великолепных недостатков, — сказал Воронцов, — но я не замечал за тобой пошлости.

— Зайди, у меня есть час свободного времени.

— Где дети?

— В деревне. У бабушки, ей оставили флигелек.

Они вошли в ее маленькую комнату. Здесь была та милая Верина неряшливость, которая подчас раздражала его, и он говорил ей об этом, не щадя ее, а в отъезде, вспоминая, он видел в этой несколько даже детской неряшливости нечто прелестное, шедшее от игры с куклами — от той игры, которая неистребима в женщине.

— Дети похожи на меня?

Вера кивнула головой на стену: там среди картин висели два фотографических портрета — девочка и мальчик с собакой. Воронцов долго разглядывал лица детей.

— Арина похожа на меня больше, чем Петр.

— Может быть… Я как-то стала забывать твое лицо…

Воронцов обернулся: Вера прибирала со стола шитье. Воронцов похолодел: это были розовые и беленькие распашонки.

— Ты замужем?

— Сейчас это не важно… Говорят — «они сошлись».

— И с кем же ты сошлась?

— Я ведь не спрашиваю, с кем ты сошелся.

— С кем бы я ни был — у меня есть дети. Надеюсь, они помнят, что их отца зовут Виктор Воронцов?

Он говорил сейчас жестко, сухо, казня себя за это; он хотел подойти к Вере, упереться лбом в ее лоб и сказать ей про то, что он всегда любил ее и очень любит сейчас и больше всего боится, что тот, другой, кто сейчас с ней, может обидеть ее и что она может потом сломаться: она никогда не знала людей, потому что всегда он был впереди, а она была за его спиной, но он не мог переступить в себе самом какую-то незримую, холодную черту, которая не пускала его сделать так, как того хотело сердце.

— Выпьешь чаю? — спросила Вера.

— Нет. Спасибо. Дети знают своего нового родителя?

— Нет. Пока что нет.

— Ты счастлива с ним?

— Я чувствую себя с ним человеком…

— Он раскрепостил тебя? — усмехнувшись, спросил Воронцов. — Что, из «товарищей»?

— Ты не вправе интересоваться этим. Я же никогда не интересовалась твоими подругами…

— Ты просто устраивала сцены ревности.

— Я тебя очень любила, — ответила Вера и невольно взглянула на большие часы, стоявшие на комоде.

— Как у тебя с деньгами?

— Ты оставил мне тогда… Я меняла твои камни на хлеб…

Воронцов не выдержал — спросил:

— И кормила на мои камни «товарища»?

— Уж не ревнуешь ли ты меня к нему?

— Я лишен ревности, ты это знаешь, — сказал Воронцов, чувствуя, как сердце его стало зажимать тяжелой, густой и горячей болью, понимая, как глупо он сейчас ей врет, и отдавая себе отчет в том, что она великолепно видит по его вопросам, как он ее ревнует.

— Я это знаю, — ответила Вера и снова чуть усмехнулась этой своей странной, незнакомой Воронцову дотоле улыбкой.

— Ну, прощай, — сказал он, так и не присев.

— Прощай, — ответила Вера. — Может быть, ты голоден?

— Я сыт. Спасибо.

«Вот так, — думал он, стремительно вышагивая по улицам — пустым и темным, — вот так. Вот так. Вот так. — Он не мог отвязаться от этого проклятого „вот так“ и поэтому шагал все быстрее и быстрее. — Все кончено… А любил я ее лишь. Одну. Всю жизнь. А сейчас люблю еще больше, чем раньше. И, наверное, во всем том, что случилось, виноват один я, потому что всегда виноват сильный. Но сейчас она оказалась сильнее меня. Почему же тогда, в те годы, что мы были вместе, она была такая слабая? Почему она тогда не была такой? Или она слепо верила в нашу любовь и ей казалось унизительным быть сильной для того, чтобы охранить ее ото всего — и от меня тоже? Сейчас я вернусь к ней, — вдруг понял он, остановившись. — Я пристрелю этого ее „товарища“, который жрал мой хлеб. И уведу ее с собой. Вот так».

А Вера лежала на кровати, уткнувшись головой в жесткую маленькую подушку, и плакала, потому что, увидев Воронцова, она поняла, что всегда, все эти годы ждала лишь его одного, а сейчас должен прийти Андрей — ровный, влюбленный, приветливый — и будет подробно рассказывать ей о прожитом дне и о том, как виделся со своей дочкой на квартире у дяди Натана, и о том, что сегодня говорили на кафедре после посещения антикварного мебельного магазина; и все это стало сейчас так невыразимо горько Вере, что она, накинув пальто, выбежала на улицу, чтобы найти Воронцова, но никого на улице не было. Шел дождь — теплый, весенний, и пахло промозглой сыростью.

На Арбате, возле ярко освещенного кафе, Воронцов остановился. В запотевших, слезливых окнах метались тени лакеев. Слышно было, как кто-то из посетителей затягивал старинную казацкую песню, но, видимо, «певец» был безголосым, потому что он немилосердно фальшивил, замолкал, чтобы вскорости начать сызнова.

Воронцов толкнул дверь ногой и вошел в кафе. Пахло жареным мясом, луком и пивом из свежеоткупоренных бочек. Возле металлической гофрированной печки было два места за маленьким столиком. Воронцов спросил старика, сосавшего пиво из длинного стакана:

— Вы позволите?

— Позволю, — буркнул тот, — я все готов позволить.

Воронцов притулился к печке спиной, закурил. Он чувствовал, как его знобило, но думал, что это нервное. Если простуда — он должен был бы простудиться там, на границе, когда попал в яму с водой, а потом спал в мокром стоге, но нет — он чувствовал себя все эти дни хорошо, до встречи с Верой.

«Это из-за нее, — подумал он, — просто я переволновался, оттого и знобит. Ничего, сейчас выпью и отойду».

Он долго ждал полового, а потом окликнул пробегавшего мимо человека:

— Пст!

Тот остановился, словно взнузданный, и ответил:

— Я вам не «пст», а гражданин официант!

Воронцов смешался.

— Простите, друг мой… — нашелся он внезапно. — Пошутить нельзя по-старорежимному?

— В другой раз, — примирительно и удовлетворенно, с какой-то долей покровительства, заговорил лакей, вытирая вонючей тряпкой столик, стряхивая при этом крошки на колени Воронцову, — в другой раз надо осмотрительней… Я-то отходчивый, а иной сразу за фалду и в милицию. Чего изволите?

«Все-таки „чего изволю“, — отметил Воронцов и захолодел от гнева, — значит, еще не все потеряно, если „чего изволите“…»

— Водки, стакан пива и кусок мяса, — попросил он.

— Мясо с лучком будем делать?

— С лучком.

— Поджарить или с кровушкой?

— С кровушкой.

— А из закусочек?

— Что у вас есть?

— Ветчина есть, окорок давеча подвезли с Угодского Завода… Рассыпчатую картошечку можно предложить с селедочкой…

— Картошечку дайте. Без селедочки.

Лакей присел, словно в книксене, и резво потрусил на кухню.

Старик, что был рядом, хмыкнул, передразнив:

— С кровушкой, селедочку, ветчиночка…

Воронцов ничего не ответил, только осторожно, чуть заметно улыбнулся: он понял, что здесь сейчас ему надо заново изучать «правила хорошего совдепского тона». Погибнуть на мелочи ему не хотелось — он не имел на это права; игра, которую он задумал, предполагала жизнь, но не смерть.

— Издалека? — продолжал старик.

— Издалека.

— Как там? Тоже полегчало?

— Да… в известной мере…

— Что понимать под «известной мерой»?

Воронцов озлился: «Приказал бы я тебя вышвырнуть прочь в мои-то времена, когда мы Россию бранили и жаждали британского демократизма. Добранились — сиди и отвечай, Виктор Витальевич. Все мы бранили, только Вера никогда ничего не говорила — умней всех нас она, потому что женщина…»

— Хлеба вдоволь? — не унимался старик. — Молоко появилось?