Изменить стиль страницы

По сравнению со всем этим жизнь в тесной комнате представлялась намного привлекательней.

* * *

В 1953 году в нашей трехкомнатной коммунальной квартире один за другим родились четыре младенца, и общее число обитателей возросло до пятнадцати человек, а вместе с нашей няней стало шестнадцать. В одной из комнат жила семья из восьми человек, включая двух новорожденных. К тому времени у всех трех семей были стиральные машины, правда, довольно примитивные: они стирали, но не отжимали и не сушили белье. В ванной комнате всегда тарахтела одна из машин, а две другие ждали очереди в коридоре. Ванная была все время занята, и детей приходилось купать через день — по расписанию, вывешенному в коридоре.

На кухне постоянно сушились пеленки. Они во множестве свисали с натянутых веревок, и чтобы пробраться к плите, надо было согнуться в три погибели. Четыре конфорки не выключались целыми днями, чтоб ускорить сушку, но все равно пеленки оставались чуть влажными.

* * *

Происходившие наверху изменения не замедлили сказаться на городском фольклоре. Трудно оценить достоверность ходивших по Москве рассказов, но, как и всякие городские байки, они развлекали людей. Одна из первых услышанных мною историй повествовала о генерале госбезопасности:

«У моего двоюродного брата на работе одна женщина замужем за генералом МГБ. Она рассказывала, что как-то ночью проснулась от крика. Ее муж, весь в холодном поту, кричал во сне: „Простите меня, Дмитрий Иванович!“ Она стала его трясти, разбудила и спрашивает, кто такой Дмитрий Иванович. Но генерал ничего не ответил. С тех пор каждую ночь генерал метался во сне и кричал, так что даже стал бояться ложиться спать. Через несколько недель он начал уже наяву разговаривать с невидимым Дмитрием Ивановичем. В конце концов его поместили в психушку. Жена у всех спрашивала, кто такой Дмитрий Иванович. Оказалось, это тот человек, которого в тридцать седьмом году генерал расстрелял из собственного револьвера».

В период с 1953-го по 1956 год были освобождены десятки тысяч политических заключенных. Первыми стали выходить старые большевики, которых знали в ЦК и правительстве. После ареста их сбросили со счетов, и вот теперь они здесь, на улицах, как ходячие мертвецы. По их поводу московские шутники сочиняли сказки о предательстве и покаянии. Тысячи людей утверждали, что их друг или дальний родственник своими глазами наблюдал поистине замечательную сцену: освобожденный политзаключенный сталкивается на улице со следователем, который пятнадцать лет назад засадил его в тюрьму. Следователь останавливается как вкопанный, будто видит привидение Дмитрия Ивановича. Потом падает на колени и умоляет: «Прости, что отправил тебя в тюрьму ни за что. Прости меня, друг, прости».

Странное было время. Политзэки могли посылать письма в Кремль. Одному старому большевику, Алексею Снегову, удалось передать письма членам Политбюро Хрущеву и Микояну. В результате его вызвали в качестве свидетеля на закрытый процесс по делу Берии.

— Ты еще жив! — воскликнул Берия.

— Не досмотрела твоя машина, — парировал Снегов.

После процесса Хрущев хотел найти Снегова, но ему сказали, что старый большевик снова отправлен в лагерь на Колыму. Хрущев велел его освободить, восстановил в партии и сделал вторым человеком в Комиссии по освобождению осужденных по политическим статьям.

Эта история широко циркулировала по Москве, и я решила, что она из той же серии, что и рассказы про мучившегося бессонницей генерала и кающегося следователя. Но оказалось, что все произошедшее со Снеговым — чистая правда. От анекдотов до реальной жизни не так уж и далеко.

В 1956 году Хрущев создал более девяноста комиссий для наблюдения за освобождением политических заключенных. В каждую комиссию входил представитель прокуратуры, представитель ЦК партии и один из реабилитированных членов партии. Сотрудников органов госбезопасности в них не было.

Вернувшись на волю, политзэки продолжали говорить на языке лагерников и петь тюремные песни. Не расставались и с приобретенными в зоне привычками, например, после еды сметали со стола крошки хлеба и отправляли их в рот.

* * *

В подвальном этаже Ленинской библиотеки, в курительной комнате, всегда крутился народ. В любое время там можно было застать человек десять — двенадцать, главным образом мужчин. Стены там были какого-то особенно ядовитого желтого цвета, потолок почернел от дыма, а пепельницы всегда переполнены.

Со временем я стала узнавать некоторых завсегдатаев в лицо, а кое-кого знала по именам. В основном там собирались аспиранты, научные работники, журналисты — те, у кого ненормированный рабочий день и кто может позволить себе потратить время на разговоры. Однако формальных представлений там избегали.

По средам, когда выходила «Литературная газета», народу собиралось больше, иногда делились на две — три группы — каждая в своем углу. Раз в месяц выходил «Новый мир», и народу собиралось еще больше. В каждом номере появлялись смелые публикации, и было что обсудить. Обычно я заглядывала в курилку на часок, два — три раза в неделю.

В октябре 1953 года в «Знамени» напечатали эссе Ильи Эренбурга «О работе писателя». Эренбург, считавшийся одним из фаворитов Сталина, знал толк в метафорических высказываниях. Рассуждая о развитии общества, он отмечал, что бывают периоды творческого подъема, которые можно сравнить с полднем, когда солнце в зените… Сейчас же советское общество переживает часы раннего утра. Другими словами, ночь кончилась со смертью Сталина, и восходит солнце…

Завсегдатаи курительной комнаты осторожно соглашались.

В декабре 1953-го «Новый мир» напечатал статью с невинным названием «Об искренности в литературе». Ее автор, малоизвестный писатель Владимир Померанцев, обвинял литературный истеблишмент в «лакировке действительности», в поощрении надуманных, шаблонных произведений, рисующих всеобщее благоденствие. Я была согласна с каждым пунктом статьи, как и все присутствовавшие.

— Ленин тоже предупреждал о бюрократизации литературы, — заметила я.

Мне хотелось больше узнать о Померанцеве, и я стала расспрашивать курильщиков. Мне рассказали, что он средних лет, с больным сердцем, живет в Москве, а раньше работал в Сибири.

На писательских собраниях и в прессе Померанцева подвергли суровой критике.

«Он ставит искренность выше преданности партии», — возмущался поэт Алексей Сурков.

Курильщики с этим соглашались, но с невысказанной оговоркой, что превыше всего — честность. Раздавались и другие голоса: «Вы говорите о самовыражении, а подразумеваете анархию» или «Любое отклонение от партийной дисциплины служит контрреволюции» и тому подобное.

«Конечно, любая точка зрения имеет право на существование» — таков был ответ из нашего угла. Сталинистские воззрения имели право на существование, но не более того. Они уже не были истиной в последней инстанции. Теперь они опустились в категорию явлений, которые можно терпеть при наличии чего-то более гуманного.

В 1954 году внимание курильщиков привлекла «Оттепель», новая повесть Эренбурга. Менее года назад он определил сталинскую эпоху как темную ночь советской литературы; теперь, развивая метафору, сравнивал послесталинский период с оттепелью.

Курильщики из Ленинской библиотеки сошлись во мнении, что оттепель это еще не весна. Весна необратима, за ней следует лето с той же непреложностью, с какой ночь сменяется днем. А оттепель — это что-то эфемерное, ненадежное. В любой момент может ударить мороз.

Я прочла «Оттепель», правда, без особого удовольствия — из-за нарочитого ее символизма. Прочла и забыла. В то время не пришло в голову, что эта повесть даст название важному периоду нашей жизни.

* * *

Дядя Боря отнесся к моей идее прочитать Ленина от корки до корки без особого интереса.

— Это все теории, а жизнь намного проще, — сказал он.

Но я продолжала читать, старательно следуя за каждой мыслью. От моих подчеркиваний и пометок на полях чуть ли не все страницы выглядели как поле боя.