Изменить стиль страницы

Так чего же хотела мама? «Походи по Парижу, прошу тебя, — сказала она. — Подумай одна о себе, но только здесь. Я тебя очень прошу». Это она сказала несколько раз и смотрела на Франсуазу с какой-то надеждой. Или все это только кажется Франсуазе? Мама есть мама, чему же удивляться!

Франсуаза осталась в Париже, ходит по нему.

Стояла у Лувра (днем он весь в туристах — автобусы, машины, гиды, громко объясняющие, почему Людовик XIV покинул Лувр и построил Версаль), на площади Вож, или, как ее еще называют, Королевской площади, где встречались д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис (тоже толпа туристов, тоже гиды, показывающие дом кардинала Ришелье, дом королевы), и на Монмартре, где тоже туристы и художники, рисующие в основном для туристов. Горят перед картинами свечи и карманные фонарики всю ночь.

Почему мама с отцом жила врозь? Разошлись? Поссорились? Почему послала Франсуазу в Москву? Когда-нибудь в их семье были эмигранты из России? Но мама не знает русского языка.

Может быть, подняться на Эйфелеву башню, возле которой Франсуаза находится сейчас среди прочих туристов, и постоять там наверху, над всем городом, в центре светового круга? «Ты куришь!» — говорит Павлик. «Не курю». — «Нет, ты куришь!» И он выворачивает у ее дубленки карманы, ищет сигареты. Она громко смеется. Так она смеялась в Москве. И она хочет опять смеяться и не хочет стоять на Эйфелевой башне одна. Франсуаза достает из кармана сигареты, кладет на пустую скамейку недалеко от Эйфелевой башни и уходит. И ей кажется, что она идет по Тверскому бульвару и рядом с ней идет Павлик.

…В самолете сидела женщина. Она только что попрощалась со своей дочерью. Что-то было в ней такое, отчего стюардесса, которая только что объяснила, как пользоваться надувным жилетом, потому что аэропорт в Марселе находится вблизи озера, подошла к ней и спросила:

— Вам принести сок? Воду?

— Воду, — сказала женщина.

Стюардесса принесла низенький фирменный стакан с водой.

Пассажиры читали газеты и журналы.

Впереди, около откидного кресла стюардессы, возились, играли маленькие девочка и мальчик. Брат и сестра. Брат был постарше, и он немного стеснялся, что сестра слишком шумно себя проявляет. Появилась стюардесса, о чем-то поговорила с детьми и потом увела их в кабину к пилотам.

С каждой минутой самолет отдалялся от Парижа.

Женщина отпила несколько глотков воды.

Восемнадцать лет назад у нее умерла подруга. Она была русской и была замужем за французом. Осталась совсем маленькая девочка; родная мать не успела даже выбрать для нее имя. Тогда казалось, просто быть матерью и даже слово, которое дала, тоже казалось несложным и вполне выполнимым: дочь должна была увидеть Россию, Москву, и только потом надо было рассказать ей все остальное о родной матери. Но кто теперь родная мать? Чья это теперь дочь? Она ее вырастила, а значит утвердила в ней себя тоже. Ничего в этом не было преднамеренного, специально задуманного — это естественный ход жизни. И где здесь мера справедливости, чтобы правда не перешла в жестокость?

Но это все ее мысли, ее, а не дочери. Отец тоже дал слово. Он тоже знал, что дочь может уехать, и поэтому назвал Франсуазой: в ее имени — Франция.

Пассажиры переговаривались, курили, шелестели журналами и газетами. Она сидела неподвижная. Даже забыла отстегнуть пряжку предохранительного пояса. Она не поговорила сейчас с Франсуазой. Зачем эта отсрочка? Оставила ее одну, улетела…

Стакан холодил колено, и она машинально поворачивала его в пальцах и передвигала по колену.

Родители мальчика и девочки привстали со своих передних мест и заглянули за шторку, отделяющую кабину пилотов от пассажирского салона. Девочка вернулась, а мальчик остался у пилотов. Но потом и он вернулся. Они снова начали возиться, играть.

Она теперь смотрела на них, и ей мучительно хотелось подозвать к себе девочку.

Глава девятнадцатая

В подушечке пальца «и боль, и гибкость, и радость, и отчаяние».

Андрей занимается. Мать на кухне; в это время она всегда на кухне, чтобы ему не мешать. Наверное, кормит обедом Петра Петровича. Петр Петрович опять одинок с тех пор, как ушла женщина, с которой у них должна была начаться новая для Петра Петровича жизнь. Жизнь не началась. Человеческая память не выпускает прошлого, и у многих людей не получается будущего, потому что они остались в прошлом, единственном для них времени на всю жизнь.

Андрей занимается, никак не находит в себе чего-то основного. Он опять ничего не знал о себе, в нем жила только невозвратная потеря, в которой он потерял и себя тоже и не стремился найти вновь, потому что не знал, какого себя он должен найти. Откуда и какие возьмет силы, к чему готов.

Боязнь, вечно боязнь, которая постоянно при нем. Постоянно он ждет обстоятельство, которое будет сильнее его, и он не будет готов победить, окажется слабее. Он теперь прежде всего готов к поражению и это он теперь ощущает совершенно определенно; не доверяет себе, не верит в себя лично. Прошлое, настоящее, будущее… Когда кончается одно и начинается другое?

Профессор Мигдал недавно сказал Андрею: «Вы никогда еще не слышали себя, Андрей, как подлинного художника. Ваш „Золотой Орфей“ — еще не ваше собственное слово, это вы еще с чужих слов, пускай и удачных для начала, но только для начала. Ученичество».

Разговор был нелегким. Он уже возникал, но не доходил до какого-то логического конца. Может быть, потому, что такого логического конца не было еще. «Я стремлюсь приблизить вас к четкой простоте, — говорил Валентин Янович. — Чувства выражайте минимальными средствами, и тогда это будет самым убедительным для всех. Будьте скупым до суровости. Философ-номиналист Уильям Оккам выдвинул закон бережливости гипотез: сущности, которые служат для объяснения, не должны умножаться сверх нужды. Вам необходимо непрерывное волевое усилие, и не только во имя себя. Для этого вы обладаете самым важным, на мой взгляд, — несомненностью чувств».

После разговора с Валентином Яновичем Андрей пытался понять и оценить себя, свое прошлое и свое настоящее. Быть в нервном превосходстве над другими? Над Ладькой? В ответ на его удачу в жизни он должен противопоставлять свою боль в жизни, свою неудачу? Нет. Он несправедлив к себе, и это тоже не от силы, а от слабости. Он унижает себя. Опять боязнь, неуверенность.

За своей работой, борьбой за успех он не сумел увидеть и понять Риту. Да, да, да. Помочь ей. Он ведь все время искал себя, только себя. Он ее очень любил, но еще больше любил свою мечту о Великом Скрипаче. И он проглядел в своей личной жизни Риту. Закономерность творчества? Увлеченность? Эгоцентризм? Андрей никогда не спрячется в этом от самого себя. Эгоцентризм — это крайний индивидуализм; не просто индивидуализм, а крайний. Сила таланта, как сила жестокости, что ли? К себе? Ко всем другим? И опять во имя себя, своего таланта?

Игра словами, вот он чем сейчас занимается. Оправдывается, выкручивается. И разве только так все может быть? Разве только эгоцентризм?

Андрей вспомнил Олю. Как она спокойно и естественно заняла место в жизни, была к этому готова. Была готова к подлинному общению с людьми через свою музыку. Оле помогала ее внутренняя тишина, предельная сосредоточенность, способность оценивать себя и окружающую действительность. Теперь он знает Олю, только теперь.

Он видел Олю перед ее отъездом в Лондон в консерваторском читальном зале. Она сидела за столом, наклонив голову и придавив ладонями уши, чтобы сосредоточиться над тем, что она читала. Андрей незаметно подошел к ней и тронул за локоть. Чибис опустила руки, подняла голову. Она взглянула на Андрея, и это был взгляд близкого ему и понятного человека.

Он сел рядом, и они начали шепотом разговаривать. Чибис сказала, что скоро перейдет с вечернего отделения на дневное. Бабушке надбавили пенсию, да и она тоже на дневном отделении будет получать стипендию. Как-нибудь им хватит. Андрей спросил о поездке в Лондон. Она сказала, что заканчивает программу. Потом спросила: как он сейчас?