Изменить стиль страницы

Однако всякому удовольствию приходит конец, да и Божьи милость и терпение не безграничны, особенно когда речь идет об Иегове, значительно более нервном и мстительном, чем его сын.

Видимо, по той же самой причине, из-за которой я столь внезапно и подло спрятался под ветками церковной смоковницы во время нашей «свадьбы» с Аракси Вартанян, мой дед вдруг подхватил сундучок с инструментами и в мгновение ока испарился, бросив лестницу на произвол трех религиозных стихий. В данном случае Гуляка уносил ноги от моей бабушки Мазаль, которая — грозная и неудержимая, как гневное маккавеево воинство — направлялась к нам, дабы свершить правосудие.

С целью максимальной достоверности мы должны признать, что бессильны передать в их первозданном виде те слова, которые затем обрушились на всех героев этого случая. Ибо наречие, которым сеньора Мазаль пользовалась при подобных межэтнических контактах, являло собой неописуемую смесь из славянских эвфемизмов с испанскими окончаниями и наоборот, а также разного рода архаизмов на иврите с искусно имплантированными турецкими ругательствами. При этом женский род упорно смешивался с мужским, и все это языковое меню было обильно полито соусом «ладино».

Короче говоря, не стоит даже пытаться передать литературным подстрочником непостижимую лингвистическую пестроту, вообще столь характерную для старых женщин нашего квартала, не только евреек, но и турчанок, албанок, цыганок и, особенно, армянок. Поэтому мы упомянем лишь чаще всего звучавшие слова — борачонес и эскалера, с которыми перемежалось и турецкое женское имя Зульфия.

Итак, стоило моей бабушке приблизиться к троим не на шутку разъяренным духовным лицам, которых она тут же бестактно во всеуслышание объявила старыми пьяницами и развратниками, как кровопролитие мгновенно прекратилось. А поскольку «эскалера» означало лестница, дерущиеся молча малодушно положили ее к ногам моей бабушки — в знак перемирия или даже капитуляции.

А минутой позже бабушка схватила меня двумя пальцами за ухо и почти подняла в воздух.

— А ты, порке не есть в эскуеле, шалопай-олу-шалопай?

Речь шла о школе, и никакие уловки тут не годились, поскольку урок географии давно уже был в разгаре. Я виновато пробормотал:

— Гран папа сказал…

— Ай сектир — к чертям собачим и гран папа, и церкова, и синагога и мечит! Марш в эскуеле и поклон сеньору Стойчеву!

«Сеньор» Стойчев, как я уже пояснил, был нашим классным руководителем. Я шустро увернулся от бабушкиного подзатыльника и помчался в школу. На спине у меня подпрыгивал школьный ранец из картона, на котором красовалась назидательная во всех отношениях надпись: Кто учится, у того все получится.

13

Новая неделя часто начиналась для деда таким вот образом. Да, друзья мои, прямо скажем, плохо она начиналась — скандалами и религиозными междоусобицами, которые посторонний и непосвященный наблюдатель мог бы счесть чуть ли не предвестником этнического противостояния или даже грядущих кровопролитий. Но в той атмосфере добрососедства, которая властвовала над кварталом Среднее Кладбище, об этом не могло быть и речи: стоило раскаленному солнцу погрузиться в рисовые поля, а первому ветерку, напоенному летним ароматом сена и разогретой зноем земли, подуть с полей, как все трое духовных предводителей, отслужив каждый свою вечерню, важно ступая, отправлялись в трактир, что напротив турецкой бани. Там их уже поджидал мой дед, заранее заказав шкалики анисовой водки и закуску — коричневые запеченные яйца, как будто нынешним ранним утром ничего не случилось.

Что происходило далее, вам уже известно, так как все задокументировано господином Костасом Пападопулосом.

Если таким было начало недели, то ее конец выглядел совсем по-другому. Возьмем, к примеру, четверг — уже после того, как домохозяйки накупили всякой всячины на большом еженедельном базаре, а сам базар, усталый и пресытившийся разговорами, торгами и попытками надуть друг друга, лениво свертывал свои паруса до следующего четверга.

Тогда в старый хамам, то есть турецкую баню, первым делом отправлялись, постукивая туфлями на деревянной подошве без задников, стройные замужние турчанки. Потому как завтра наступала пятница, священный, как уже было сказано, день для мусульман, и турчанкам надлежало встретить его чистыми и благоухающими.

Под виноградной лозой во дворе трактира занимали позиции наиболее ревностные и авторитетные ценители, которые со знанием дела потягивали из шкаликов анисовку, причмокивая и обмениваясь тихими комментариями. Излишне говорить, что там восседали и трое духовных предводителей нашего квартала. Дед прибегал позднее — все еще в рабочей одежде, испачканный ржавчиной и сажей.

…В тот четверг он залез на крышу синагогального квартального парламента Бейт-а-Мидраша, Дома собраний, который можно сравнить по болтливости, но не по мудрости, с вавилонским синедрионом. Дед перекладывал там черепицу, постукивая деревянным молотком по новенькой обшивке. Он, прощенный, уже вернулся в лоно Израилево, после того, как заключил вечный и нерушимый мир с раввином, — возможно, уже сотый по счету вечный и нерушимый мир! И добрый ребе Менаше Леви дал ему задаток взамен контрибуций, полагающихся за нанесенные обиды и упущенную выгоду. Я сообщил деду, предварительно оглядевшись по сторонам, нет ли поблизости бабушки Мазаль:

— Выходят! Скорее, деда, турчанки выходят!

Мне поручалось наблюдать за маленькой площадью перед турецкой баней. Эта миссия была строго секретной, поэтому, когда Гуляка прибежал и, запыхавшись, подсел к духовным лицам, он повернулся к трактирщику Пешо и молча показал четыре пальца на правой руке и один на левой. Это означало четыре анисовки и один лимонад. Лимонад, конечно, предназначался мне в награду за усердие.

Турчанки выходили, постукивая туфлями на деревянной подошве, с узелками подмышкой, все в черных балахонах над пестрыми шароварами. Их лица были открыты или спрятаны под чадрой, более зажиточные держали в руках черные, огромные, как купол мечети, зонты.

Последней, всегда отдельно от всех, шла, бросая тайные взгляды в сторону трактира, вдова Зульфия-ханум, бело-розовая, с пышной грудью. В такой момент все четверо тяжело вздыхали, а Ибрагим-ходжа со стоном выдыхал ностальгическое «Машалла!», что было высшей степенью одобрения.

Пятница была днем евреек, чтобы они могли встретить чистыми и пречистыми святой шабатный вечер. Они тоже выходили из бани группами, зарумянившиеся и распаренные, как свежеиспеченные булки, а из трактира в этот момент обязательно неслось — порой на испанском, либо на турецком — что-то соленое и не совсем приличное, или, наоборот, одобрительное пощелкивание языком. Еврейки, вроде бы, не обращали ни на что внимания, но переглядывались и хохотали. Судя по всему, это доставляло им удовольствие. Так уж они устроены — им неведомы аскетизм и целомудрие.

Если уж быть предельно честным, то нужно сказать, что на боевом смотре еврейских подразделений дед всегда отсутствовал. Точная причина этого нам неизвестна, но все духовные пастыри и его вроде как верные друзья, в один голос утверждали, что он боялся ненароком встретиться глазами с собственной супругой и моей бабушкой Мазаль. И это выглядело весьма правдоподобно.

В субботу наступала очередь христианок, ибо, как известно, седьмой день недели, воскресенье, — их выходной день. Мы, ребятня, околачивались после уроков на площади и глазели на выходящих из бани женщин.

— О-го-го, какие титьки! — со знанием дела заметил Митко, сын нашего классного руководителя Стойчева.

В нашем классе Митко слыл наибольшим знатоком в этой специфической области, но на этот раз он тут же испуганно умолк, потому что, к несчастью, именно в этот момент над ним угрожающе нависла фигура его отца, учителя Стойчева.

Он был очень худым, наш классный наставник Стойчев, большеглазым, с нездоровым блеском в глазах, какой бывает у больных туберкулезом, с прямыми непокорными волосами, которые он постоянно отбрасывал со лба. Всем своим видом он напоминал средневекового еретика или экзальтированного анархиста. Последнее могло оказаться правдой — поговаривали, что он сидел в тюрьме из-за какой-то бомбы, которую в молодые годы собирался бросить в царя, когда тот проезжал через Пловдив на пути в свою деревенскую резиденцию. От смертного приговора его тогда спасло лишь то, что он был несовершеннолетним, а самодельная бомба, изготовленная из консервной банки, в лучшем случае могла распугать квартальных воробьев.