Дранко сделал шаг к двери. Зарема вслед громко и беззаботно протараторила:

– Вот здорово! Значит, к нам сейчас придет Женя Ильинская, наша опекунша.

И вдруг Дранко остановился как подстреленный.

Острые его лопатки болезненно вздрогнули. Могло показаться, он оступился и теперь замер от неожиданной боли Он медленно обернулся, и стетоскоп выпал из кармана. Сняв пенсне, Дранко обвел обоих подслеповатыми глазами и каким-то скучным голосом произнес:

– Женя к вам не придет.

– Но почему? – удивилась Зарема. – Она же утром нам пообещала, товарищ подполковник. Мы с ней так подружились.

– Она не придет ни сегодня, ни завтра, – тихо повторил хирург. – Дело в том, что полчаса назад фашистские «юнкерсы» бомбили вокзал и эшелон с ранеными… Женя убита осколком фугасной бомбы.

– Женя! – отступая к холодной стене, прошептала остолбеневшая Зара. – Нет! Нет! – повторила она, жестом ограждая себя от чего-то неминуемого, во что никак не хотела поверить. – Нет. Это недоразумение, ошибка.

Но Дранко уже взял себя в руки. В нем снова ожил хирург, видавший на своем веку десятки смертей. Обычным надтреснутым голосом он произнес:

– К сожалению, это так, милая девушка. Война – страшная машина, которая быстро переводит человека из состояния жизни в состояние смерти, не разбираясь при этом, кого она берет – умного или глупого, доброго или злого. Весь госпиталь любил эту девочку… А что мы о ней знали? Веселая, острая на язык, добрая. Часто рассказывала о своих любовных похождениях, которых у нее на самом деле никогда не было. Недоедала, чтобы припрятать продукты, а потом, что можно, переправить в Москву старенькой матери, железнодорожной кондукторше на пенсии. Не дожила до своего совершеннолетия. Вот и все. Вот и судьба человека в прифронтовой полосе.

Зарема беззвучно давилась слезами. Одинокий глаз Демина свирепо уставился в прямоугольник окна.

– Дали бы мне сейчас штурмовик и не было бы этих бинтов, я бы за эту девчушку ох и положил фашистов! И не обращайте внимания, доктор, на то, что я выражаюсь несколько театрально.

Дранко сочувственно посмотрел на летчика и утвердил на носу пенсне. Зарема, тяжко вздохнув, пояснила:

– Да, да, вы не подумайте, что Коля рисуется. Оп умеет мстить за своих близких. Если бы вы знали, доктор, как он отомстил за сестру. Он до такой высоты снижался, что рубил фашистские головы винтом. Уй, я даже никогда такому бы и не поверила! Говорят, это единственный случай в авиации, когда летчик использовал как оружие винт своего самолета.

– Простите, Демин, – сказал Дранко в глубоком раздумье. – Вы достойный, уважаемый юноша, герой фронта, но разрешите мне пожилому и кое-что смыслящему в жизни человеку в одном с вами не согласиться.

Когда вы говорите, что без штурвала самолета жизнь для вас кончена, то это… вы уж меня извините, или малодушие, или, как вы тут изволили выразиться, театральность. Не пытайтесь, мой друг, возражать. Посмотрите повнимательнее на свою Зарему, и вам станет ясно, что эта за штука жизнь. Это капитал, коим надо умело распоряжаться. Ну до вечера, молодые люди.

– Какую я тут нес чепуху, – тихо признался Демин, когда за главным хирургом затворилась дверь. – Конченый человек, свет померк без самолета… Зарка, милая! Как же он может померкнуть, если ты рядом…

* * *

Глубокой ночью за высоким прямоугольником окна забрезжили тревожно яркие всполохи и, как днем, стал виден густой сосновый лесок, подступивший со всех сторон к зданию госпиталя. Оглушительный гул сквозь степы и раскрытые форточки ворвался в пропахшие лекарствами палаты. Зарема поспешно вскочила с кровати, босыми ногами прошлепала к подоконнику.

– Коля, нас, кажется, снова бомбят, – тревожно позвала она.

– Ты ошиблась, Зарочка, – донесся его взволнованный шепот, – это артиллерия.

А гул усиливался и был уже чем-то похож на грохочущее море, опрокидывающее вспененные валы на только что тихий берет. В басовитый рев дальнобойных орудий вплетался сухой сиплый кашель батарей переднего края. Небо дрожало над островерхой крышей госпиталя неверным багрянцем.

– Коля, это там, на западе. Неужели они затеяли какую-то авантюру?

– Успокойся, чудачка. Нам нечего волноваться.

Он не успел договорить. В слабо освещенном проеме входной двери выросла фигура подполковника Дранко.

Он был без халата, в сапогах и гимнастерке. Сделав несколько поспешных шагов к постели Демина, дрожащим голосом воскликнул:

– Николай Прокофьевич, а Николай Прокофьевич!

Немедленно и безоговорочно проснитесь. Я вам сообщу такую новость, от которой ваши раны заживут вдвое быстрее. Двадцать минут назад наш фронт, Первый Украинский и Второй Белорусский перешли в наступление на Берлин. Виктория, дорогой Николай Прокофьевич! Дайте я обниму вас, родной! – Он осторожно приподнял его за плечи и уколол небритой щекой вместо поцелуя. – Хотите сто граммов? Коньяка, разумеется, нет в нашем заведении, но спиритус вини найдется.

– А почему бы и нет! – воскликнул летчик.

* * *

Едва только смелый и яркий апрельский рассвет тронул узкие улочки маленького немецкого городка, воздух наполнился ревом моторов. Эскадрилья за эскадрильей, на больших скоростях, низко-низко над шпилями древних кирк и готических зданий, рассекая воздух могучими винтами, потянулись на запад «Петляковы», «Ильюшины, «Лавочкины». Демин, не моргая провожал в окне каждую новую группу боевых машин. Наполняясь бурной радостью возбужденно говорил:

– Как ты думаешь, Зара? А ведь наши, наверное, тоже пошли?

– Пошли, Коленька, обязательно пошли, – кивнула она головой, а он с тихой грустью рисовал знакомую до мельчайших подробностей картину.

– Ты знаешь, как они сегодня пошли, Зарочка? Самым плотным строем, как на параде. Интервал два на два. Это потому что в воздухе теперь от нашей авиации тесно. Пошли всем полком. И наш Ветлугин лысинку, наверное, нафиксатуарил. Взлетали только парами, выстраивались на петле. Все тридцать шесть штучек.

На флагманской, известное дело, Ветлугин. А нашу эскадрилью князь Чичико Белашвили повел. Дойдут до Берлина и на бреющем по этой самой Унтер-ден-Линден или парку Тиргартен как ахнут! За Сашку Рубахина, за нашего родного Леню Пчелинцева, за эти мои повязки…