Но его запястья разболелись невыносимо. Он уже не мог грести. Он бросил весло на дно пироги, в лужицу воды. Положив ноющие кисти на борта, он осторожно — растянулся на дне. Вода, плескавшаяся под его спиной, была теплой и приятной. Он плыл в полной безопасности, укрытый в этой неглубокой колыбели. Когда, с трудом приподняв голову, он взглянул на горизонт, небо еще не начало светлеть. Луна зашла, и вверху осталась только проколотая звездами чернота. Со всех сторон тускло поблескивал залив, отражая свет звезд единым смутным сиянием. Он снова лег, унося с собой образ того, что увидел. Ровное чистое шелковое пространство, мягкое, белое, манящее. Как постель, как безграничная постель. Он хотел еще раз поднять голову, поглядеть, но у него не хватило сил. И, ни о чем не думая, он повернулся на бок, раскинул истерзанные болью руки и тихонько, легко соскользнул в бесконечное протяжение смутной белизны.
В заупокойной службе на кладбище Метери участвовали трое священников, архиепископ и десяток причетников. Ладанный дым окутывал новую гробницу из красного мрамора, белыми струйками обвивал склоненных скорбящих ангелов по четырем углам. Но тут было только имя Энтони, высеченное огромными буквами. Несмотря на все поиски, несмотря на вознаграждение, предложенное его дедом, Энтони ускользнул от них. Он остался в постели, которую выбрал для себя сам.
Анна
Энтони не было, он ушел. Он выскользнул из комнаты, он прокрался вниз по лестнице, он пробежал через сад к морю. И исчез в нем.
Он даже пирогу спрятал от них — от десятков и сотен людей, которые обшаривали прибрежные болота, которые осматривали залив с низко летящих самолетов и рыбачьих лодок. Зачем Энтони оставил себе пирогу? Куда он ушел, что ему могла понадобиться эта утлая лодчонка? Куда он ушел?
Она с воплями бегала по всему дому, по садам и холмам вокруг, по лугам. Она разослала слуг во всех своих автомобилях искать его на дорогах. А сама стояла на веранде, приютившись в тени, сжимая ладонями лицо, словно оно могло вот-вот рассыпаться, и смотрела, как восходит солнце…
Она даже не подумала искать на берегу… Так плохо она его знала. Так ошиблась.
Движение времени обратилось вспять. Энтони становился все меньше, свернулся в эмбрион, вернулся в ее утробу, разделился на первые слагаемые — яйцеклетку и сперматозоид — и ушел еще дальше, в ничто, которым был до их объятия. В свой последний недосягаемый тайник.
Его нет.
Она приняла эту боль с тупым стоицизмом предельного утомления. Она но молилась о том, чтобы его тело было найдено. Ее отец молился, ее сестра молилась — они поручили целому монастырю монахинь молиться за обретение Энтони.
Анна видела только плакат, пригвожденный к вратам небес: «Разыскивается, живой или мертвый».
Бесконечные молитвы, молитвы, разворачивающиеся гигантской ковровой дорожкой, чтобы устлать путь Энтони на небеса.
А где он? Скрылся.
Молитвы найдут его, молитвы возвратят его. Как магнит — железные опилки. Он будет извлечен из своего убежища в лоно своей семьи, одесную бога…
Но Энтони оказался хитрее, находчивее, обманчивее — и спрятался.
Муравьиные укусы гноились, и ее сжигал жар. Она облепила себя содовыми компрессами, а потом сменила их на негритянские пластыри из семи трав.
Энтони, вернись.
Сейчас, даже сейчас, неделю спустя, выйди из залива, пройди по водам в блеске иссиня-черных волос, с моим лицом вокруг твоих глаз, с моей кожей на твоих костях…
Энтони, вернись из своего убежища среди тростников, среди белых подводных стеблей, пузырей, мути, блестящих рыбьих глаз и мягких, лишенных панцирей созданий, таких, как ты. Играешь в прятки. Ну-ка, найди меня, если можешь. Но довольно играть. Пора вернуться, пора вернуться домой.
Она увидела клумбы свечей, ярусы свечей, подымающиеся все выше, как горы в разреженном воздухе, где не могло быть свечей — это она знала. Парящие треугольнички огоньков. Она замотала головой, чтобы рассеять это видение, отогнать его, уничтожить. С размеренной неторопливостью одна за другой неумолимо угасали свечи, и оставались лишь безликие красно-черные чашечки, в которых они стояли.
Она слышала колокольный звон там, где не могло быть колокола. Четыре, пять раз на дню при солнечном свете и во мраке она видела, как за окном качается этот колокол, подвешенный в пустоте, плавающий в воздухе. Не радостный венчальный перебор. Не размеренные тройные удары, призывающие к молитве. Не монотонный погребальный звон. Какой-то особый, собственный ритм, неуверенный, отрывистый, словно иногда язык ударял лишь по одной стороне колокола…
Она обнаружила, что способна видеть людей насквозь — сквозь кожу до костей, Строение их скелетов рисовалось ее глазам четко, как на рентгеновском снимке. Она пересчитывала их ребра, она смотрела, как комья пищи переворачиваются в их желудках, как свернутые кольцами кишки сжимаются и пульсируют, точно черви в земле. Она наблюдала, как по узким каналам артерий и вен течет кровь. Лица утрачивали мягкие очертания, глаза исчезали из глазниц, и она видела черепа. Она поднимала собственную руку и видела руку скелета, очищенную от кожи и мышц, — только кости.
И были знаменья. Образ Непорочного Зачатия, Пресвятая Дева в голубом одеянии, босой ступней попирающая змею. Босой ступней, которая зашевелилась, отдернулась. Легкая улыбка вдруг мелькнула на бело-розовом лице. Звездный венец вспыхнул ярче и потускнел. Змея торжественно и сонно подмигнула.
Другие знаменья. Тени. Иногда ей казалось, что это люди, которых она знает, которых знала когда-то давно, но теперь не могла разглядеть их лиц, скрытых мраком… А иногда тени были животными… нет, чем-то вроде животных. Но не по-настоящему. Они были ничем, но они были…
Письмо Роберта: «Ты убила его. Ты допустила, чтобы он умер». Она порвала его на мелкие клочки, бросила в огонь, сожгла и размешала пепел.
Мы все виновны, думала она, все двуногие люди, которые плетутся и гордо выступают по тонкой корочке Земли. Мы не ведали, что мы делаем, не ведали, что есть грех. Все мы. Даже Энтони. Чудесный исчезнувший мальчик. Все раздвоенные снизу существа, нагие, совсем нагие. Что мы делали? Круглый белый череп, прикрытый кожей и волосами, замаскированный. Шар из белой кости, сосуд из кости. Внутри — безымянные ужасы. И прогнать их не в силах ни молитвы, ни ладан. Мысли как черви у могилы.
Она была мертва, она умирала, она была жива. Образы рассеивались, колокола умолкали, мерцающие невидимые свечи снова растворялись в воздухе.
Война кончилась с телеграммой от Роберта из Нью-Йорка. «Мне приехать?» Она сразу же послала в ответ одно слово: «Да». Она будет рада его видеть, потому что не любит его. Вот так. (Жаль, что я не могу упомянуть это в телеграмме, подумала она. Это столько объяснило бы.) Детей у нее больше не будет, а потому он ей не нужен как производитель. Он просто помощник ее отца, старый друг. Он вернется (как старый друг — ее тело больше не испытывало ни малейшего волнения), и она будет очень рада его возвращению. Тихо, спокойно. Как две лошади, устало трусящие рядом, не соприкасаясь.
Да, думала она, да, конечно…
Она любила бога и любила своего сына. И этого довольно. Любовь — это бремя, и она рада избавлению от нее.
Роберт, 1942–1955
Анна не написала ему о смерти Энтони. Письмо было от Старика. Роберт в своем лондонском кабинете тупо глядел на бумагу и думал: как это? Снова и снова: как это? Даже когда он понял, что ему надо справиться с собой, даже когда он понял, что ему надо осознать случившееся, он поймал себя на том, что говорит и думает: как это?
Письмо Старика было абсолютно ясным, абсолютно исчерпывающим. Почти официальным. Почти деловым. Словно у него была стереотипная форма, как сообщать человеку, что его сын умер.