Изменить стиль страницы

Вдруг я получаю письмо от моего бывшего маслодела, уволенного по настоянию Ц., того самого, которого он подозревал в соучастии с арестованным. В этом письме было: "Ваше сиятельство. Мне неотложно нужно с вами переговорить. Я в настоящую минуту нахожусь в конторе. Прошу Вас, вызовите меня к себе для разговора сердитым голосом по телефону. Прошу Вас быть одной". Я недоумевала. В чем дело? Что за таинственность? Посоветовавшись с Киту и близкими, я решила принять маслодела и выслушать его. Все советовали не оставаться одной, и потому, когда его провели в мой кабинет, Л.Сосновская и Лидия поместились рядом, у двери в спальне, готовые ежеминутно войти ко мне, если бы этот человек обнаружил какой-нибудь злой умысел.

Наш маслодел был очень красивым молодым человеком, кровь с молоком, среднего роста, очень начитанный, способный юноша. Он вошел довольно смущенный, бережно закрыв дверь за собой. Оглядевшись кругом, не видя никого, кроме меня, он скоро оправился. Я спросила, что ему от меня нужно. Он сказал, что слышал, как меня мучит отсылка многих невинных людей из Талашкина, и, желая прекратить гонения, пришел спросить меня, что я сделаю тому человеку, который поджег. Я ответила:

— Даю вам слово, что я ничего ему не сделаю, пусть это останется на его совести… Вы знаете, что последнее время я жила, исключительно желая быть полезной моим окружающим. Если в деревне была нужда, если падала лошадь или корова у мужика, я сейчас шла навстречу, никогда не отказывая в помощи. Цель моей школы вы отлично знаете, вам знакомы отчеты школы, и вы не раз слыхали от меня, что в Талашкине все без исключения я по духовному завещанию оставляю в пользу фленовской школы. Для чего же был этот поджог? Запугать меня? — конечно, не разорить, потому что вы сами понимаете, что для человека состоятельного потеря двух сараев с сеном не есть разорение… Напугать? Оттолкнуть отдела, заставить бросить его?… Несмотря на слова Трубникова, говорившего, что я "не имею права" закрыть школу, я в своем праве закрыть ее в каждый момент, потому что она содержится на мой счет, и условие с Министерством в силе только до тех пор, пока я вынимаю деньги из кармана. Чего же достигнут, если я закрою ее? Какую пользу принесет это окружающему населению? Я уеду за границу и буду жить там для себя, все же заработки, которые имеют окружающие крестьяне, прекратятся с моим отъездом…

— Да, ваше сиятельство, это верно и это очень жаль, что так случилось… Но вы должны дать мне слово, что тот человек, который сделал это, ничего от вас не потерпит…

— Я вам уже дала слово. Кто же он? И-в?

— Да…

— А вы его сообщник?

— Да…

— За что же? Зачем?

— Это было сделано "пренцэпэально".

— Мне очень больно слышать, что поджог у меня сделан рукой одного из моих учеников, одного из тех, о которых я заботилась и болела душой, как о родных…Это рана, которая никогда не заживет… Я этого не заслужила… Но я вас благодарю, что вы сняли у меня камень с души и дали возможность прекратить преследование ни в чем не повинных людей, которое страшно тяготило меня. Теперь, по крайней мере, я избавлена от излишних подозрений… А вы подумайте, что вы сделали. Вы поступили дурно против меня, а больше всего против своих же братьев-крестьян. Подумайте хорошенько об этом, и вы со временем, может быть, пожалеете… Прощайте.

Когда Ц. узнал, что со мной говорил маслодел, он страшно заинтересовался и стал домогаться, чтобы я все ему рассказала, но я передала ему только часть разговора и не назвала имени поджигателя. Впрочем, даже если бы я и не дала слова, то все-таки не выдала бы его, потому что слишком сильно чувствовала нравственную связь с каждым из своих учеников и никогда бы не была в состоянии поднять руку на бывшего своего питомца. Пусть сама судьба вызовет его еще на какое-нибудь дурное дело и покарает, но я этой роли на себя не возьму…

Ц. уехал от нас весьма недовольный результатом дела. Немного погодя, когда я была в Смоленске по делам музея, ко мне пришел судебный следователь для допроса по поводу поджога. Это был молодой человек с сильным "либеральным" оттенком, который ловко меня допрашивал, стараясь в разговоре заставить меня проронить что-нибудь уличающее. В конце разговора я должна была подписать, что никого не подозреваю и назвать не могу. А в соседней комнате сидел Ц. и сильно волновался, ожидая, что я проговорюсь, может быть, этому господину, и он таким образом узнает правду. На этом дело о поджоге у нас и кончилось.

Настала глубокая осень, и в Талашкине все опустело, друзья и гости разъехались. Но мне надо было еще довести школьный сезон до конца, назначить акт, выдать аттестаты окончившим, а также и тем, кто оставался для прохождения специальных классов — это давало льготу по воинской повинности. Как ни трудно было вести школу в это время, но мне все-таки хотелось дать этим людям кусок хлеба, чтобы затраченные труды их и годы учения не пропали даром. Между тем работы исполнялись учениками хуже, чем возможно себе вообразить. Для уборки небольших фленовских полей пришлось в первый раз взять наемных рабочих и с ними закончить все то, с чем обыкновенно ученики очень легко справлялись.

На акт во Фленово я не поехала. Во-первых, я сердилась на всю школу, на преподавателей, а во-вторых, я так страдала, так близко принимала все, так была измучена, что, вероятно, нервы мои не выдержали бы, я расплакалась бы там при всех и тем была бы только смешна людям, у которых не было ни сострадания ко мне, ни сожаления о том дорогом деле, которому я себя посвятила и которое они губили.

И хорошо сделала, что не поехала. Предчувствие меня не обмануло, меня ожидала большая неприятность. На этом акте произошел еще один случай, глубоко оскорбивший меня. Когда Затворницкий передал аттестат Кириллу Васильевичу, одному из тех учеников, которые были на плохом счету у губернатора и полиции и за которых я несколько раз ездила в город хлопотать и отстаивать, просить, чтобы не губили юношей и дали бы им возможность только окончить школу, — он, вместо благодарности за эту последнюю попытку дать им выход, открыть перед ними дорогу, в присутствии всех схватил аттестат, разорвал его на куски, бросил на пол и сказал: "Вот вам аттестат…"

Этот удар был последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. После акта я закрыла школу. Подождала, чтобы законопатили церковь и закрыли ее на зиму, отпустила всех мастеров и столяров, закрыла мастерские и стала готовиться к отъезду. Я чувствовала, что в Талашкине мне делать больше нечего, и каждый день, проведенный в этом запустении, в этом вдруг замолкшем улье, который иначе и представить себе нельзя было, как кипящим жизнью и деятельностью, только еще больше растравлял меня… С тех пор Талашкино мне постыло, сердце оторвалось от него.

За последнее время в моих мастерских царил разлад. Из-за малейшего пустяка рабочие возмущались, выражали недовольство, происходили какие-то объяснения, целой гурьбой уходили, чтобы отстоять одного, снова возвращались, но становились на работу неохотно. Работа не клеилась, стоило только отвернуться, как все бросают работу, о чем-то кучкой разговаривают. Я видела — дело валилось из рук.

В рукодельной обстояло не лучше. Крестьянки перестали приходить за работой, с трудом сдавали старую, вышивали неряшливо. Иные приходили точно тайком, какие-то запуганные, ничего от них добиться нельзя было. Но стороной мы слыхали, что в некоторых деревнях, как, например, в Гевине, творится неладное. Не только мужики, бабы, но и малые ребята ходят с красными флагами, повыбрасывали вон из избы иконы, орут какие-то песни, а тех, кто не подражает этому, всячески терроризируют. Пришлось прекратить работу и здесь. Привели все в порядок, уложили в ящики оконченные работы и закрыли мастерскую совсем. Было не до работ…

Нет сомнения, что это была стихийная буря, пролетевшая над Россией, что многое свершилось под ее влиянием, что много людей было захвачено ею даже против воли, но все же я скажу, что моя школа разрушилась от преступного и безнравственного отношения учителей… Потом стало известно, что они всей душой были в движении, — у нас выписывались огромные тюки прокламаций и раздавались ученикам…