Изменить стиль страницы

Как мы предполагали, так и случилось. Киту, удивленная темнотой во всем доме и тем, что никто ее не встретил, услыхав какие-то непривычные звуки гармоники из залы, шум и смех, вошла в залу и остановилась на пороге в изумлении. А мы так вошли в роль, что даже на минуту обманули Киту картиной затеянной прислугой попойки. Но тут кто-то рассмеялся, и мы все окружили ее, один лишь Фидельман лежал забытый, спеленутый на полу и орал благим матом, стараясь высвободиться.

Киту была довольна результатом своей поездки и, хотя усталая, утешала меня, говоря, что графиня в восторге от своего приобретения и будет любить и беречь Хотылево. Дело было сделано. Надо было смириться, приняв случившееся как указание, волю самой судьбы.

* * *

Все воображение, а главное, энергия, которую я вложила в создание Хотылева, и широкая деятельность моя в Бежеце, не могли уже более замереть во мне. Прилив здоровых сил снова и снова толкал меня к новому творчеству и новому труду. Перенеся всю мою любовь на Талашкино, утешенная, примиренная, с обновленными и удвоенными силами я приступила к новым задачам.

Удивительно, сколько раз в жизни человеку приходится начинать сначала… Судьба, вырывая его с намеченной дороги, толкает его по другому пути, а люди строго осуждают за это человека, упрекая в непоследовательности. В особенности в таких случаях достается женщинам… Судить легче, чем действовать. Они осуждают, не считаясь с тем, что нами руководит высшая воля…

Итак, Талашкино сделалось нашим постоянным летним пребыванием, а зиму мы проводили, как всегда, в Петербурге, иногда же уезжали за границу. Жизнь в Талашкине потекла легкая и приятная. Каждый из нас имел свою арену деятельности, каждый по-своему пустил корни. Киту, успокоенная за свое дорогое гнездо, с удвоенным рвением предалась сельскому хозяйству, к которому примкнула новая страсть — конный завод, переведенный из Хотылева. Муж предпринял огромный труд по русской этнографии и часами работал, запершись у себя в кабинете. Я занялась созданием школы, а все остальное время посвящала мастерской, трудясь над рисунком.

Кроме постоянных жителей, в Талашкине у нас подолгу гащивали в разное время Репин, Прахов, Софи Ментер, знаменитая пианистка, Коровин, Ционглинский, Трубецкой — скульптор (лепивший с меня статую в продолжение трех месяцев и очень неудачно), Врубель, Владимир Ильич Сизов, приятели и родственники мужа и кое-кто из Смоленска.

Мы часто предпринимали большие прогулки пешком и в экипажах. Муж играл со своей компанией в крокет, ездил на велосипеде. По вечерам устраивались музыкальные вечера: трио и квартеты с участием Вячеслава, хорошо игравшего на виолончели (он был учеником Давыдова), дуэты — виолончель с пением. Я часто и много пела. Все очень любили эти вечера и, рассевшись каждый в своем углу на любимом кресле в нашей большой зале, специально нами переделанной для этой цели, целыми часами засиживались, наслаждаясь музыкой.

Днем можно было обойти все Талашкино и никого не найти. У всех были свои рабочие часы, каждый зарывался в свое дело, только из открытых окон флигеля неслись, переплетаясь в невообразимую какофонию, игра Медема на рояле и бесконечно повторяемые скрипичные фиоритуры и упражнения Фидельмана.

Один из таких мирных, счастливых летних сезонов был отравлен смертью моего друга и учителя Гоголинского. Случилось это 7 июля. Мы в этот день собрались копать курганы на Соже, в двух верстах от дома. В это лето у нас гостили сестра мужа Остафьева с дочерью Кати, Е.А.Сабанеев, директор О-ва поощрения художеств, приехавший в это утро из Петербурга, и художник Ционглинский. На место раскопок поехали большой компанией, кто в экипаже, кто на велосипеде. По приезде на место все разделились. Мы с Нилом Алексеевичем отправились копать, одни — удить рыбу, другие купаться или просто бродить по берегу речки. Гоголинский в этот день был очень весел. Утром он ездил на велосипеде к шоссе встречать Сабанеева, желая похвастаться ему, что всего за три дня до его приезда обучился этому искусству. Во время раскопок он не отходил от курганов, и мы снялись там на одном из них целой группой, он вышел смеющимся. День был настоящий летний и какой-то особенно радостный. Домой вернулись поздно, за обед сели в восемь часов. По обыкновению пили шампанское, весело болтали, смеялись, без конца вышучивая друг друга. Мне, конечно, как всегда, доставалось от мужа за мою страсть к старине и раскопкам — это была его любимая, неистощимая тема.

После обеда — погода была так хороша, что в комнатах не сиделось, — мы пошли всей компанией прогуляться, растянувшись группами и попарно длинной вереницей. Вернувшись к чаю, я вдруг заметила, что между нами нет Нила Алексеевича. За ним пошли, заглянули в его комнату, обошли весь дом и парк, опять забежали в его комнату — его не было. Нас это обеспокоило. Становилось поздно, а он не возвращался. Решили наконец пойти на поиски той же дорогой, где мы только что проходили. Прихватили с собой прислугу с фонарями. Мы пошли мимо сада по большаку, громко окликая его и делая всевозможные предположения. Утомившись за день, он легко мог незаметно отстать от нас и, присев где-нибудь за деревом, задремать. А то — от непривычки к вину у него могла закружиться голова…

По обе стороны дороги на пригорках тянулся лесок, по которому рассыпались во все стороны люди с фонарями. В тишине таинственной ночи замелькали между деревьями то там, то сям загадочные огоньки. Настала жуткая тишина, изредка прерываемая только треском сухих веток под ногами удалявшихся людей, да в траве неумолчно трещали кузнечики. С затаенным дыханием, со сдавленным горлом, вся превратившись в слух, я замерла, стоя одна на перепутье. Делалось все таинственнее, все страшней. Сердце, болезненно сжимаясь, с силой, точно молотком, стучало в груди и ушах. Понемногу умирала надежда. Где-то в душе зашевелилось предчувствие чего-то неминуемого, неотразимого. Минуты казались вечностью…

Вдруг из глубины леса чей-то голос произнес: "Вот он!" На полгоре в лесу остановился огонек, потом другой, третий, а там со всех сторон бежали остальные, быстро стягиваясь к одному месту. Наступило гробовое молчание. Природа тоже молчала, прикрывая великую тайну жизни и смерти…

Спустя немного тот же голос спросил:

— Что сердце? бьется?… Нет?

— Нет… Все кончено…

Слова эти падали, как тяжелые удары. Истина предстала — не стало моего друга, тихого, сердечного человека, честного труженика. Обливаясь горькими слезами, я убежала домой…

В Талашкине все жалели Нила Алексеевича. Он был добрый, со всеми приветливый. Где-то в провинции у него была жена и дочь, но на наше извещение никто не откликнулся и не приехал. Решено было похоронить его в ограде нашей приходской церкви, в селе Бобырях, в шести верстах от Талашкина. Наши люди, чередуясь, несли гроб его на руках, и похоронное шествие длинной вереницей растянулось до самых Бобырей. Все талашкинцы без исключения проводили Нила Алексеевича к месту его вечного покоя.

Удивительно трогательно было участие окружающих к этому чужому, одинокому человеку. Все, кто только мог, с усердием покрыли его венками и цветами. В торжественный момент прощания я была единственным и самым близким ему лицом. После отпевания мне первой пришлось с ним проститься. После меня подошли его друзья, Сабанеев, Ционглинский, затем остальные. Среди прощавшихся с телом я заметила нашего деревенского маляра Михаилу, который, подойдя к телу, степенно, без торопливости, принялся покрывать бесчисленными поцелуями лицо и руки бедного Нила Алексеевича, пристально глядя в лицо умершего. Он, можно сказать, излизал его окончательно, с какой-то наивностью, без малейшего отвращения и страха. Я подумала: сколько хорошего, сколько теплоты и мягкости душевной таится в простом русском народе… Этот человек, не знавший Нила Алексеевича, усердно нес его несколько верст до кладбища и простился с ним, как родной, гораздо сердечнее Сабанеева и Ционглинского, потерявших в нем старого товарища.