Изменить стиль страницы

Мы все это давно поняли и скорбели душой, что никто - ни правительство, ни частная инициатива — не идет на помощь этому бедному люду и некому вывести его на свет из непроглядной тьмы. Вот мы и решили, что только школа может путем постепенного облагораживания, воспитания и снабжения действительно полезными, нужными им познаниями внести свет в крестьянскую среду. Вступив в переписку с Департаментом земледелия, мы достали уставы существующих еще в малом количестве сельскохозяйственных школ. Субсидий на них правительство не выдавало, или если давало, то такие ничтожные, что о них не стоит и говорить, так что все расходы падали на устроителей школ.

Ознакомившись с порядками действующих школ, нам захотелось поставить нашу школу в независимые условия и не впадать в ошибку, свойственную большинству сельскохозяйственных школ, т.е. поставить дело таким образом, чтобы школьное хозяйство было совершенно отделено от хозяйства экономии и чтобы не было и речи о том, чтобы пользоваться трудами учеников для имения, как это делается во многих школах. Эти приемы нам были несимпатичны. О таких школах, где зачастую помещик злоупотреблял трудом учеников, не держал рабочих и требовал непосильной работы от юношей, почти мальчиков, еще не вполне развитых физически, и крестьяне и учащиеся были плохого мнения.

Уставы, присланные нам из Департамента, были очень несовершенны, и типы этих школ стоили страшно дорого. Мы с Киту погорячились, поволновались, но перед очевидностью нужно было сдаться — средств не хватало. Переписка с Департаментом ни к чему не привела. Замыслили мы хорошо, но это было не по карману.

Моя роль во всем этом была пассивная, но я от всего сердца сочувствовала Киту и так же, как и она, была влюблена в эту идею, так же волновалась, горевала, о неудаче. Нам было больно расстаться с нашими иллюзиями, тем более что таких школ было очень мало — на всю Россию десять-двенадцать.

Когда Киту начала хозяйничать, на всю Россию был лишь единственный сельскохозяйственный журнал под названием "Земледельческая газета", да и та была субсидирована правительством. Она должна была отвечать зараз на все разносторонние запросы нашей необъятной земли, так что сельский хозяин, живущий на севере, неминуемо обучался культуре виноградников, южанин читал с любопытством об обработке льна на облогах. И это было не так давно, всего лет двадцать пять тому назад…

Между тем я снова вела переписку с мужем, прося его выслать мне разрешение на заграничный паспорт. Пришлось, наконец, открыть ему настоящую цель моей поездки. Он ответил на все отказом, прибавив почему-то по-французски: "Je ne veus pas que mon nom traine sur planches"[25]. Неприятно было прочитать эту высокопарную фразу, да еще на французском языке, но еще неприятнее было то, что вот уже более года он не выдавал мне никакого вида. Не живи я у Киту в Талашкине, я бы непременно угодила куда-нибудь в кутузку с беглыми и беспаспортными… Не раз благословляла я судьбу, что не подписала контракта, хороша бы я была с двадцатью тысячами франков неустойки!

Мне необходимо было поехать на несколько дней в Москву по делам, но так как муж по-прежнему не выдавал мне ни вида, ни паспорта, то я была в большом затруднении: без этого ехать было невозможно. К счастью, меня выручил всегда любезный и услужливый смоленский городской голова Александр Платонович Энгельгардт (впоследствии товарищ министра земледелия). Он добыл мне какую-то бумажонку на манер отсрочки, и с ней я могла без страха отправиться в Москву.

Я пригласила поехать со мной Татьяну Николаевну Матисен, жену талашкинского управляющего. Я была по-прежнему такая же робкая в обществе, в толпе, на улице, а главное, в общественных местах и совершенно терялась одна. К тому же отчаянная близорукость окончательно лишала меня апломба. Я так боялась очутиться где-нибудь одна, что предпочитала лучше никуда не ездить. Татьяна Николаевна была мне хорошим товарищем — шустрая, бойкая, она умела за всех постоять.

Приехав в Москву, я решила поискать квартиру, чтобы, не расставаясь с Маней, отдать ее в пансион и начать серьезно учить. Муж не раз в письмах высказывал желание, чтобы она воспитывалась в одном из институтов. Меня же это очень огорчало, я была против этих отсталых нежизненных учреждений. Ненавистный институт так пугал меня, что я под предлогом ее подготовки поспешила поместить Маню в хорошем пансионе, втайне рассчитывая на то, что муж, может быть, забудет о своем намерении или передумает.

Сто лет назад институты, может быть, имели какой-нибудь смысл, но в наше время, с тем же устарелым уставом, теми же отжившими порядками, они окончательно неприемлемы. Все — фальшь в них, начиная с обстановки, кончая воспитанием и образованием. Все в них не только вредно, но просто пагубно бедным детям, заведомо обреченным на верную порчу.

Девушки, просидевшие восемь лет в стенах института, выходят из него неподготовленными к жизни, с совершенно ложными о ней понятиями. Образование они выносят оттуда весьма сомнительное: их тянут из класса в класс и доводят до выпуска, но познания их равняются нулю, и это за малым исключением. В этом огромном стаде живых существ все нивелируется, хорошее и дурное. Индивидуальность забита формой, походкой, манерой до такой степени, что у них даже одинаковый почерк, а что живет под этой корой - все равно.

Их воспитательницы — это, за редкими исключениями, скопище озлобленных, часто несправедливых, старых дев, далеких от действительной жизни, давно отрезанных от нее. Большинство из них к своим обязанностям относится машинально, холодно. Не способные ничего прочитать в душе ребенка, угадать его натуру, повлиять на него благотворно, они относятся к детям не как к живым существам, а как к машинам. Некоторые из этих засушенных существ давно уже перешли срок своей службы, достучавшись до пенсии, но, благодаря разным проискам и протекции, продолжают служить еще, не имея достаточно деликатности уйти, уступив место свежим силам. Давно следовало бы, принимая во внимание важность задачи, установить правило, что после десяти лет добросовестной деятельности этих воспитательниц следовало бы отстранять с пенсией, заменяя их молодыми, терпеливыми, еще не озлобленными личностями. Бывшие же воспитательницы могли бы, пока их нрав и нервы окончательно еще не пострадали, легко найти себе соответствующие занятия в частных домах, где работа с одним или двумя детьми была бы им вполне по силам после того, как они имели дело с целыми классами. На более легком деле они могли бы быть еще очень полезными, имея за собой известный опыт.

Но какая из институтских начальниц попытается пронести в своей пастве что-либо подобное? Или похлопотать где следует? Усовершенствовать подгнившее хозяйство в этом нежном питомнике? Ей это и в голову не придет. Она думает только о себе. Это обыкновенно светские барыни, попадающие на подобные места по протекции — бабушка наворожила. Их чаще всего выбирают между вдовами заслуженных людей, как будто качество умершего мужа переходит по наследству. Большей частью это пустые, неспособные женщины, без инициативы, не умеющие заняться ничем, кроме мелких сплетен, подносимых льстивыми угодницами. Они знают все, кроме того, что касается их прямых обязанностей. Порядочная женщина, призванная на это дело, должна была бы первым долгом заняться здоровьем детей, следить, чтобы их хотя бы хорошо кормили. Но они для этого и пальцем не пошевелят.

Хозяйство всецело лежит на почетном опекуне, а выгодно ли бороться с его высокопревосходительством? Ведь на какого нападешь! Да и стоит ли себе шею ломать из-за чужого дела?… Нет, очень нужно им с ним ссориться… Даже мирным путем они не попытаются повлиять на него, потому что, ничего не смыслят в хозяйстве, все в руках эконома. А эти господа!! Это особый сорт людей с медными лбами, обыкновенно лишенных всякой порядочности и чести. Институтское хозяйство — это казенная пучина, куда, увы, свет никогда не прольется.

вернуться

25

Я не желаю, чтобы мое имя трепали по заборам (фр.)