— Умные твои речи, — сказал Темиркан. — Вижу я, что сам аллах направил моего коня к тебе.
— Ты прости меня, давно с благородным человеком не говорил, проявил излишнее многословие. Отдыхай, я пошлю на постоялый двор известить благородного дядю твоего и твоих младших, чтоб не беспокоились.
Темиркан заснул и спал, видимо, долго и крепко. Потом, точно вдруг кто-то толкнул его, он открыл глаза от сознания опасности. При тускловатом свете керосиновой лампы с убавленным огнем, поставленной на столе во время его сна, Темиркан увидел напротив себя сидящего Науруза. Рука Темиркана потянулась к поясу, и тут он увидел свою кожаную кобуру с маленьким браунингом в руках своего врага. Науруз, конечно, взял револьвер со стола.
— Ну вот, — тихо говорил Науруз, — ты, я вижу, щедр ко мне по-прежнему, рублем серебряным одарил, коня пожаловал, сейчас я оружие от тебя получаю.
— Эй! — крикнул Темиркан. — На помощь! — и дернулся, чтобы встать, но железная рука Науруза легко бросила его обратно в кровать.
— Двери у Харуна Байрамукова дубовые, окна прикрыты ставнями. Кричи не кричи, никто не услышит. И зачем кричать? Если б я убить тебя хотел, так ты сонный был в моей власти. И надо бы, может, придушить тебя за все твои злодейства, настоящие и будущие, а вот не могу. Уж очень ты больной да хилый, не на здоровье, видно, пошла тебе наша кровь.
При слове «кровь» Темиркан вспомнил стакан с кровью, выпитой им сегодня, и, быть может поэтому, ощутил страшную, непреодолимую правду того, о чем говорил ему Науруз.
— Хищный ты, а слабый. Головы поднять с подушки не можешь, а скалишься. Служил я Байрамукову честно, а ты, конечно, скажешь, кто я есть, и надо будет мне опять скрываться. Если придушить тебя подушкой, никто ничего обо мне не узнает. Но нет, не могу я нарушить старый адат, не могу убивать безоружного. Да и по новым адатам так поступать не годится, — все равно скоро придет не тебе одному, а всему злодейскому сословию вашему великий суд народа, и тогда мы вас всех разом раздавим. А пока — живи. И пусть тебя грызет то, что живешь ты по милости моей.
Науруз уже повернулся к двери, как услышал хриплый голос Темиркана:
— Погоди!.. Если аллах свел нас еще раз на узкой тропе и ты поступил со мной благородно, будь благороден отныне, и пусть мое оружие пойдет в защиту твоей чести.
— Заодно и коня подари, которого я у тебя увел.
— Что ж, и конь пусть будет твой, — не обращая внимания на насмешливый оттенок в речи Науруза, продолжал Темиркан. — Будем говорить, как подобает воину с воином.
— А… ну, говори, говори, я послушаю, — сказал Науруз.
— Да, как воин с воином. Потому что я знаю твою доблесть, а моя от дедов идет! И когда сейчас такая война поднялась, неужели душа воина не содрогнулась в мощной груди твоей? Отвечай.
— Не я первый разговор этот завел, и когда захочу, тогда отвечу.
— Храбрец, который добровольно на эту войну пойдет, весь осыпанный знаками доблести вернется. И я зову тебя, Науруз, идем со мной! Я кликну клич среди веселореченцев, чтобы шли в армию, присоедини к моему свой громкий голос, пусть он раздастся по всем долинам Веселоречья. Я — впереди отряда, ты — при знамени его, поведем на защиту матери нашей России веселореченские сотни.
— Не марай своими в крови измаранными губами имя матери, — прервал его Науруз. — Приглашение твое опоздало, я давно уже встал под знамя верных сынов родины — под красное знамя, и есть уже у меня старшие, только от них я жду себе слова! А тебе я ни в одном слове не верю. Там, где ты, — там ложь.
Он повернулся и вышел, плотно прикрыв дверь.
Темиркан медленно поднялся с постели. Голова кружилась, но он, стараясь преодолеть слабость, шепча старинные языческие и мусульманские проклятия и всяческие богохульства на русском языке, пошатываясь, добрался до двери и толкнул ее.
На дворе было по-ночному темно и свежо, под ветром шумели деревья. Дом от сада отделяла крытая галерейка, в саду горел огонь, оттуда приносило запах жареного мяса. Темиркан признал голос дяди. На окрик Темиркана подбежали племянники, а потом подошел и дядя.
— А где Харун? — не отвечая на их радостные восклицания, сказал Темиркан и опустился на ступеньки крыльца.
Когда Харун, с лицом раскрасневшимся от пламени, подошел и поднес ему шампур с шашлыком, Темиркан отстранил его руку и сурово спросил:
— У тебя в работниках служит враг мой, Науруз?
— Валаги! [7] — воскликнул Харун. — Какой Науруз? Керимов Науруз — бунтовщик? Пусть шайтан берет его себе в слуги.
— Науруз мне сам сказал об этом.
Все переглянулись.
— Бредит, — грустно покачивая головой, сказал дядя. — Опять, видно, горячка к тебе вернулась, Темиркан.
— Пойдем, гость дорогой, в комнату, приляг. — И Харун уже обхватил Темиркана, чтобы поднять его на руки, но Темиркан не дался.
— Не считайте меня за сумасшедшего и… — он чуть не сказал, что оружие у него похищено, но стыд и ярость перехватили ему горло. — Я видел его перед собой, как сейчас вижу вас. И говорил с ним! — крикнул он.
Харун вдруг беспокойно огляделся.
— Афаун! — крикнул он. — Афаун, где ты? Это работник мой, самый лучший, надежный… Я доверяю ему гурты, деньги — никогда он меня не обманывал… Я его у двери сторожить сон гостя поставил. Афаун, где ты?
Он кинулся в глубь сада, в темноту, призывая: «Афаун, Афаун!» — но только деревья шумели и где-то лаяли собаки.
Темиркан вдруг слабо засмеялся и сказал своим родичам:
— Надежного сторожа подыскал мне Харун.
Начало войны четырнадцатого года запомнилось Асаду как многоголосый стон и топот, возникший за окном. Асад машинально подошел к светлеющему среди темноты окну. Конечно, кроме расплывчатого золотисто-зеленого тумана, он ничего не увидел. В этом тумане двигалось, шевелилось что-то темное, желающее оформиться, и, не будучи в силах оформиться и возникнуть, плакало и стонало.
— Жить без тебя не буду! — вдруг отчетливо выкрикнул женский голос, и столько в нем было горя, ярости и правды, что Асаду на секунду показалось, будто бы за окном мелькнул красный платок.
Гриша подошел к окну и рассказал Асаду, что это из слободы идут мимо гедеминовского дома новобранцы, а их провожают матери и жены.
За обедом доктор сообщал городские новости: спешно создаются лазареты, состоялась патриотическая демонстрация и редактор газеты «Кавказское эхо», эсер Альбов, кликушествовал на митинге о кайзере Вильгельме и немецких вандалах, целовался с городским головой Астемировым и членом городской управы купцом Пантелеевым. Меньшевик Бесперцев тоже возглашал что-то и целовался, кажется, с протоиереем Колмогоровым.
За обедом Ольга Владимировна Гедеминова, отдавая должное «рыцарям правды», как называла она социалистов, оставшимся верными идее Интернационала, тут же высокопарно декламировала о презренных тевтонах, цитировала славянофильские пророчества Тютчева, Владимира Соловьева. Евгений Львович слушал, морщась и кряхтя, а потом не выдерживал и вступал в яростный, но, как всегда, совершенно бесплодный спор с женой.
Спустя несколько дней Гедеминов вышел к обеду тихий и ласковый, за обедом был рассеян, а потом, наклонившись к уху жены, громко сказал:
— Сегодня слышал я, Олюшка, солдаты пели: «Бросай свое дело, в поход собирайся…» И что поделаешь, ведь, пожалуй, я хоть и клистирная трубка, а все же военный. Меня призывают.
Ольга Владимировна заплакала и обняла мужа.
Вскоре пришло письмо от Кокоши. Студентов третьего курса пока не брали в армию, но Кокоша «на всякий случай» устроился на службу в только что учрежденный с целью обслуживания фронта Союз городов и таким образом избавился от военной службы, чем отец и мать были явно довольны.
Все эти новости, городские и семейные, каждый день обсуждались за обеденным столом у Гедеминовых.
Но сквозь трескучее однообразие этих разговоров Асаду слышалось другое. Неподалеку от дома Гедеминовых устроен был большой плац, где обучали новобранцев. И эти дни проходили как бы сопровождаемые треском барабана. «Тра-та-та, тра-та-та…», окрики фельдфебелей, хриплое «ура», протяжные команды: «Коли назад!», «Вперед прикладом бей!», «От кавалерии закройся!».
7
Валаги — восклицание изумления.