Деньги, как снег, они быстро растаяли,надо снова идти воровать,надо будет опять с головой окунутьсяв хмурый и злой Петроград…
9
Как собирался губернский биржевой комитет, Викентий Александрович, понятно, не знал. Может, члены его оповещались повестками, или же мчались специальные курьеры на дом, или же звенели телефоны. Его тайный биржевой комитет собирался просто и быстро. Егор Матвеевич получал весточку через колбасников, к которым приезжал за отходами. Иван Евграфович всегда был при «Хуторке», а Викентий Александрович, если надо было его вызвать, сидел в шаге от телефонного аппарата. Сегодня он собрал всех в этом номере с плохо заправленной койкой, в котором сохранился с ночи густой дух людей, табака, селедки, вина. — Уж и номерок, — пожаловался Викентий Александрович, принимаясь ковырять холодное мясо, которое принес на подносе сам Иван Евграфович. — Свиньи, что ли, Егора Матвеевича здесь содержались? Дужин и Иван Евграфович рассмеялись. Смешно, конечно, представить, как вот здесь под койкой, на койке возились откормленные йоркширы, как они крутились по номеру, виляя хвостами, как жевали эти мятые портьеры, как сорили окурками и спичками, как раскидывали обглоданные рыбьи хребтины. Трактирщик быстренько одернул койку, смахнул со стола привычно, по–официантски, мусор с пеплом и подсел, умильно глядя, как вяло жует мясо их гофмаклер. — Что за переполох, Викентий Александрович? Что за экстренность, так сказать? Дужин после этих слов подался вперед, впился в Трубышева монгольскими глазками. — Шухер какой–нибудь? Трубышев поморщился. — Два вопроса на сегодня, — тихо ответил. Он налил себе и компаньонам портвейну, выпил сам, не ожидая остальных. — Первый — это Синягин. У него кончилась мука. А связи оборвались и с Омском, и с Москвой, и с Петроградом. Еще пара дней — и Синягин будет, можно сказать, поедать себя. А жаль терять такой доход. Тут он вынул из кармана бумажник, отсчитал в молчании деньги, положил перед каждым. Иван Евграфович пересчитал, прежде чем сунуть их в карман поддевки. Дужин не проверял: знал точность кассира. Прохрипел довольно: — Кстати, порченой колбасы на бывшем Либкена куплю бочку. Все сожрут свиньи… А Авдею помочь надо бы, — он прибавил это и задумался, двигая бровями. — Дает дивиденды богато… — Ну ладно, — он же сказал снова, забирая в руку бутылку, разливая вино в лафитники. — Так и быть, прикинем мы. Есть знакомый стрелок на складе «Хлебопродукта». Потолкую… Оба, и Иван Евграфович и Трубышев, так и вскинулись на него. Но тот прохрипел, багровея, точно злобясь на своих компаньонов: — Раз помочь надо, тут уж надо рисковать. Провернем дело. Еще чего, Викентий? — Арестован Миловидов. Оба отшатнулись — так страшны были слова, сказанные скучно и равнодушно вроде бы Викентием Александровичем. Дужин приподнял зад в ватных штанах, как примеривался протопать к окну, выбить рамы чугунными плечами, вывалиться на мостовую. — С этого и начинать бы надо было, — упрекнул он, снова наваливаясь грудью на стол, щеря рот. Он оглянулся вдруг резко, точно те шаги в коридоре принадлежали сотрудникам уголовного розыска. — Шутки шутить вздумал, — прохрипел он, оседая снова на спинку стула. Иван Евграфович все молчал, лишь с какой–то поспешностью шаркал ладошкой по маленькому личику, точно умывался. — Какие там шутки, — сказал Трубышев, сжимая пальцы и разжимая их, похоже — мял в кулаке кусок глины. — Миловидов знает Вощинина и тебя, Иван Евграфович… Трактирщик попытался улыбнуться, но тут же с боязнью глянул на Егора Матвеевича: — Миловидов про меня не скажет, — ответил он. — Миловидов под чужой фамилией живет. И мне это известно. А вот Вощинин твой — это да… — А Вощинин пусть помалкивает, — заметил хмуро Дужин. — Вот и конец истории. Все тут… — Все тут, — повторил раздраженно Викентий Александрович. — Так бы если. Говорил ему, а Вощинин: вы барыши наживали, вам и отвечать… — Ишь ты, — рыкнул Дужин, угрюмо глядя на Трубышева, словно тот и был комиссионер. — Вот как заговорил. Не боится? — Посоветовал я ему уехать. — Самое бы лучшее, — вставил Дужин и одобрительно кивнул головой. — Пусть берет билет. Две ляжки в пристяжку, сам коренной — и гайда… — Но он потребовал тысячу червонцев… — Надо дать, — вмешался теперь трактирщик. — Черт с ним. Зато без свидетеля и нам спокойнее. — Но как бы он и в другом городе не нарвался на милицию, — заключил Викентий Александрович, вынимая из кармана трубку. — Ненадежный он. Капризный и злой. Сразу выложит. — Поговорить надо с ним… Наказать надо, — захрипел Дужин, стукнул легонько кулаком по столу. — Как «малина» решает с тем, кто собрался попалить? Не знаете? Викентий Александрович промолчал, трактирщик развел руками, проговорил со смешком: — Какие там «малины», бот с тобой, Егор Матвеевич… Зачем нам это? Позвольте–ка сбегать вниз, кажется, опять этот повар на плиту пробу… — Ничем не пахнет, — осадил его Дужин, — сиди, старик, неча прыгать. Надо обо всем оговорить. Сядем на скамью — невесело будет, пожалеешь, что бегал по лестнице без толку… Он бросил вилку на стол, вытер губы ладонью, взглянул теперь на трактирщика, и тот опустил вдруг голову. И эта опущенная голова заставила замереть Викентия Александровича. — Но постойте, — с трудом проговорил он. — С Вощининым я вместе работаю. За соседними столами… Дужин прервал его тихим ударом кулака по столу: — Ты знаком с ним, сидишь рядом. Можешь сидеть в суде, на скамье. А мы не желаем, — усмехнулся он, поглядев снисходительно на уныло жующего сыр трактирщика. — Сколько мы выходили сухими из воды. Не хватало, чтобы из–за твоего конторщика мне оставить без присмотра свиней. Попугать надо, а не испугается — тогда… Ты слышал про Сынка, Викентий? — обратился он к Трубышеву. Иван Евграфович с испуганным удивлением уставился на него. Вдруг стал приглаживать ладошками смятую скатерть. Трубышев пожал плечами. Какой–то Сынок. Не Дуглас Фербенкс. Не Рудольфо Валентино, по которому маются все женщины города. — Во сколько кончаете вы работу? — нагнулся к нему Дужин. — В пять часов… — Выйдешь с этим комиссионером, — сказал Егор Матвеевич, забирая снова в руки бутылку. — Поглядим мы на него. Внизу снова запела «пивная женщина», послышался шум, наверное, от ног танцующих. В коридоре кто–то ломотился в дверь какого–то номера, кто–то ходил звучными шагами, как часовой на посту. Где–то плакала женщина — плач как ветер осенний… — А я слышал о Сынке, — заедая вино куском мяса, задумчиво и как сам себе заговорил Егор Матвеевич. — Это был тонкий мальчик. Его много обижали в детстве. Он мог плакать от раздавленной мухи или зарезанной курчонки, но он терпеть не мог людей. Его много обижали, — повторил он все так же задумчиво. — И плохо кончит Сынок. Его либо пришьют, либо дадут «пыжа»… И понял тут Викентий Александрович, что хорошо знает Дужин того Сынка, так хорошо, что, может быть, даже вчера сидел с ним за столом и ему самому говорил эти вот слова.
10
От детских лет еще был Георгий Петрович пуглив, набожен, верил в мистику, в дьявольщину, в дурные предзнаменования, в предсказания и сны. Бывало, возле телеграфного столба, в осенюю пору и сумраке, заслышав гул дерева и гул проводов, замирал. Чудилось, пронзит его током, обуглит, бросит сюда вот в канаву, залитую водой, и зашипит он, как головня, вытолканная из печи хозяйкой–стряпухой. Выйдя из дому, иногда видел закат солнца — желтого, в черной кайме туч, как лицо больной старухи в траурном платке, и снова замирал, и вздрагивал, и ждал, что ночь эта будет ему последней ночью. Нахлынет вдруг на село лава тех черных туч, вырвутся из них яростно молнии — и все в крышу его дома, и все в комнату, в кровать, где он под одеялом, закрывшись с головой от ужаса. Как–то сидел в трактире, а напротив старик с беззубой челюстью. Лотошил и скалился, тянул руку, а глаза неживого человека. Испугался, сбежал из–за стола, а там, на дворе, едва не потерял сознание; присел на корточки, и земля мягко и сладко кружилась, и тянуло уткнуться в нее, забыться, прогнать видение той старческой улыбки, в которой проглянула вдруг бездна, холодная и бездонно–черная, как колодец в их дворе под липами… И вот снова явился страх. Не развеяли его ледяные колени Лимончика, и та веселая ночь с песнями и звоном стаканов, и серьги, раскачивающиеся задорно и призывно. Закрывая глаза, видел он аккуратную бородку Викентия Александровича. Открывал глаза и видел горбатый нос того агента, что в «Бахусе» покупал папиросы «Смычка». Выходил теперь из дома Георгий Петрович с осторожностью кошки на мокром снегу, озираясь, прислушиваясь. Прислушивался и на работе к шагам, к стуку дверей, к журчанью воды в умывальнике, к скрипу форточек, к звонкам телефонов, пулеметному грохоту «Континенталей» — пишущих машинок. Почему–то чаще мерещились ему эти проклятые ордера на мануфактуру. Они лежали у него в бумагах, они были налеплены на стене рядом с плакатом, изображающим самолеты, под которыми чернела подпись: «Все подпишемся на воздушный заем». Они шуршали у него в кармане, они прятались в деловых папках конторщиков, бегущих мимо Георгия Петровича. Иногда ему вдруг казалось, что он уже арестован и что сидит он напротив того самого, с кистями на карманах. И слышались вопросы, на которые он уже научился отвечать быстро и четко. «Кто вы такой, Вощинин?» — Я из села. Родитель — псаломщик. Мать по–хозяйству. Отец — пьяница беспросветный, мать скаредна и ворчлива. Была еще сестра, пропала в гражданскую войну, где–то на Урале. Может, и в живых нет, может, бежала за границу с мужем, казачьим есаулом. «Что вам, Вощинин, нужно от жизни?» — От жизни мне надо богатство. Жить в особняке, раскатывать в лихачах и автомобилях. Плыть где–то на пароходе, под солнцем тропиков. Иметь денег столько, чтоб никогда в них нужды не было. «Но ведь вы были комиссионером у Трубышева?» Тут он рассмеется. Кто бы знал, что такое комиссионер! Да, он ездил в Архангельск за фанерой, в Арзамас за луком, в Одессу за тряпьем какого–то подпольного портного. Но что за эти поездки? Командировочные да на одну игру в бильярд в «Бахусе». «А Трубышев больше зарабатывал?» Тут он даже захохочет. Этот с кистями на карманах совсем как ребенок. Неужели непонятно, что он, Вощинин, просто раб господина. А у господина есть куда прятать деньги. Короче, надо им, агентам, арестовать Трубышева и спросить самого его, сколько он зарабатывал на операциях с фанерой, шерстью, платьями, ржаной мукой, дровами. «Кто еще заодно с Трубышевым?» Нет, он не знает. Но думает, что есть. Только надо последить за трактиром «Хуторок». Потому что там бывает часто Викентий Александрович. А это на том берегу Волги. Вряд ли бы так просто пошел Викентий Александрович на ту сторону по льду. Но он, Вощинин, не интересовался этим. Каждому свое место на земле: одному быть золотарем, другому — офицером, а третьему быть великим художником. «Есть разговор в вашем селе, что вы принимали участие в мятеже». О, тут он поднимет обе руки. Он не желает, чтобы ему приписывали еще и политическое дело. Он поехал в город, где начался мятеж, под дулом маузера какого–то штатского. Поехало несколько парней. Половина разбежалась, не доезжая города. Вощинин вынужден был остаться. Он ехал на телеге, в которой сидел тот штатский с огромным маузером. Сколько в маузере патронов? Вот так–то. В городе этот штатский привел их в один из домов. Здесь была походная суматоха. Пахло вином, порохом, все было заполнено синим табачным дымом. Один из присутствующих в квартире, в штатском тоже, с засученными по локоть рукавами, кричал в лицо высокому, с надменным лицом офицеру, полулежавшему в кресле. — История не забудет вас, поручик. Ваше имя высекут на Вандомской колонне русского образца… Офицер ответил, жуя папиросу, кривя болезненно сухое плоское лицо: — Я не Шарлотта Корде, господа, и не собираюсь через большевистского миссионера карабкаться на страницы русской истории. Он уставился на вошедшего с Вощининым штатского. А тот козырнул, сообщил, что это пополнение из деревень, прибавив, что и деревни все «в огне». — Хорошо, — так же надменно произнес этот поручик, какой–то избавитель и от кого–то. — Пусть они вольются в отряд поручика Сизова и отправляются в казармы, пусть готовятся к обороне. Георгий Петрович мог бы рассказать о разговоре штатского с маузером и человека с засученными по локоть рукавами рубахи. Они шли впереди колонны мобилизованных парней и переговаривались. Вощинин слышал этот разговор. Штатский с маузером спросил: — Ну, всех, значит, вывели главных? — Всех, кто был, — ответил второй. — А это кто? — кивнул штатский. — А это Никитин… Я знал его еще раньше, вместе кончали когда–то гимназию. Потом он поступил в кавалерийское училище. Как оказался здесь — не знаю. Видел только его там, во дворе, где кончали комиссара… На этом человек с засученными рукавами рубахи прервал разговор, пошел рядом с ними, с мобилизованными, и стал обещать каждому вскоре же офицерские чины. И этим обрадовал Георгия Петровича. Быть офицером мечтал Вощинин еще тогда, в мировую войну, когда был призван в армию и служил при штабе полка связистом–самокатчиком. Мечтал идти рядом с колонной, помахивая рукой, покрикивая зычно и грозно: — Рряз!.. Рряз!.. Рряз!.. Конечно, на допросе он не скажет о своей радости тогда. Но скажет, что их привели в какой–то пустой дом, накормили сухомятиной, уложили на драные тюфяки. Утром выдали винтовки, патроны, и тут же началась канонада в городе. Куда–то исчез вдруг и штатский с маузером, и тот, с засученными по локоть рукавами рубахи. Тогда и мобилизованные, побросав винтовки, кинулись кто куда. Он, Вощинин, назад в деревню, к родителям. Он может поклясться чем угодно, что не сделал ни одного выстрела… «Где вы встретились с Трубышевым?» — Сначала в коммунхозе… Потом, второй раз, мы встретились на фабрике. Он меня устроил без биржи, но, видимо, по какому–то документу от биржи. За это я должен был выполнять его поручения и ездить время от времени закупать товары для торговцев города… Больше спрашивать его было не о чем. И Георгий Петрович, подписав мысленно протокол, успокаивался. А сегодня снова страх. Может, потому, что, проходя мимо, уж очень вежливо поздоровался Викентий Александрович. Будь на его голове шапка, снял бы ее. Заходил и днем к ним в комнату, и к вечеру. А когда вышел Георгий Петрович на улицу, то и он вышел за ним следом на крыльцо. Жидко и поспешно звонили колокола в церкви за рекой, падал снег сырой и густой, ложился замазкой. И Георгий Петрович, сдирая его с лица, вроде липких гусениц, оглянулся. Трубышев, застегивая пуговицы, проговорил, как показалось, с какой–то дрожью в голосе: — Так надумали, Георгий? — Надумал, — равнодушно отозвался Вощинин, не глядя на него, впихивая руки в свои щегольские перчатки. — Я сказал на этот счет. Пройдя с ним до ворот, миновав сторожа и на улице уже остановившись в тени за углом, Викентий Александрович вынул пачку денег. — Здесь ваши червонцы… А это на всякий случай чистый бланк. Он протянул документ комиссионеру. Вдруг растрогался, похлопал дружески по плечу Вощинина. — Завтра освободитесь с работы, выпишетесь с квартиры. Все должно быть в порядке. Так, чтобы не принялась милиция разыскивать. Уехали, да и все… Вощинин вздохнул — непонятно было, рад он деньгам или недоволен. Кивнул, споткнувшись о льдину, выругавшись раздраженно, пошел в сторону. Какой–то человек оказался рядом, поворачиваясь боком, как защищая лицо от ветра или не желая показывать его. Тонкий, в длинном пальто с вскинутыми плечами, похожем на крылатку, в примятой меховой шапке, желтых ботинках. Руки у него были в карманах. Вот он повернулся к Георгию Петровичу, сказал: — Со службы? — Со службы, — отозвался Вощинин, придерживая шаг, пропуская его вперед, желая, чтобы тот ушел. — Закурить бы мне, — попросил теперь незнакомец. Он придвинулся еще ближе, и Вощинин увидел пергаментную кожу лица, полоску вставных зубов. Оторопело Георгий Петрович оглянулся на проходивших мимо людей, чувствуя, как душа наполняется страхом. Но рука послушно вынула из кармана спички, чиркнула одной; присосавшись папироской к огоньку, незнакомец глянул снизу в лицо Вощинина, быстро сказал: — Тебе велено завтра мотать из города. И язык держи за зубами. Найду… Он выхватил с проворством из кармана какой–то предмет, вскинул его на ладони. Лезвие ножа ослепило Георгия Петровича, он отшатнулся, пробормотал: — Кто вы такой? — Кто я, знает только закон… — ответил незнакомец. Он вдруг грубо подтолкнул локтем Вощинина, предупредил еще раз: — Встречу завтра — смотри… И скользнул в переулок, оставив Георгия Петровича возле забора с растерянной, болезненной улыбкой ничего не понимающего человека.