— По червонцу за кубик? — не поверил тот. — Да ведь мне на тысячу шестьсот рубликов вкатили. Эх, лучше бы деньгами…

— По всем расчетам, ты должен настолько омолодиться, что уже выглядел бы младенцем. А у тебя по-прежнему морда как печеное яблоко.

— Брехня! Какое омоложение? Сера у меня полжизни отняла.

— Но как ты перенес?

Рекордсмен оглянулся по сторонам и хитро подмигнул:

— А она уже на меня не действует. Они колют, а мне хоть бы хны. Поначалу, правда, крутило, а потом как с гуся вода. А я стону, волочу ногу — после серы освобождают от работы, лафа!

И еще раз подивился Матвей великой силе приспособительного механизма у человека — вот ведь, и к сере притерпелся… А у Матвея при одном воспоминании о ней сводило скулы.

Наконец солдатское исподнее ему сменили на голубую пижаму и назначили «полусвободный режим». После серы во всем теле чувствовалась легкость и какое-то просветление. «Верующие гадают: каково в чистилище? А я точно знаю: там серу дают. Смотри-ка, не зря от чертей в сказках разит серой. Что-то в этом есть…»

«Полусвободные» жили в другой палате, поспокойнее. Тут уже никто не балабонил и не ловил пауков, хотя кое-кто и страдал бессонницей. Пересчитав всех наличных по списку, дежурные гасили на ночь свет, и тогда начинались долгие разговоры о выпивках, «подвигах», коварных женах, подлых мильтонах, опостылевшей общественности, активистах-подхалимах, дуболомах-начальниках. Никто не винил себя — только обстановку, окружающих, судьбу-злодейку.

— …тоненькая, красивая, скромная, ну я и влюбился, — бухтел в углу хрипловатый голос. — А через месяц свадьба. Кто же знал? Лентяйка, неряха, сразу же села мне на шею и ножки свесила. Я бьюсь, бьюсь, как головой об стенку, все надеюсь: вот-вот. А она и ухом не ведет. Нагло обманули меня, как жулики на базаре: вроде лошадь продали, а привел домой — чучело на копытах. Я перевоспитывать — она в крик. Разве таких перевоспитывают? Ну и домой по вечерам не тянуло… А куда?

— В клуб, театр, на концерт, — подавал кто-то ехидную реплику.

— В гробу я их видел! — взвился голос. — Приезжал как-то один театр, профсоюз билеты всучил. Ну и пошел я. Наломал горб на работе возле станка, потом на собрании чумел, думаю: развлекусь в театре, актрисы ля-ля-ля, ножки голые. А там на сцене опять производственное собрание, морока про шпинделя и гайки, все в брезентовых робах, одно видно: не работяги, морды ухоженные, робы художественно поляпанные, сигаретки двум пальчиками берут. Ну, я и смылся с первого действия в буфет — а там уже толпа наших. Телевизор включишь: шахта какая-то выдала на-гора миллион тонн угля. Да мне-то какая забота? Стал зашибать, поволокли меня на пьяную комиссию, дудят: или добровольно лечись, или мы тебя полечим. Ну, я и пошел… добровольно.

— И вот что странно, — начинает кто-то из противоположного угла, — гипертоники, язвенники, геморройщики — все прямо почетные академики наук, им и курорты, и санатории, и сочувствие. Ходит крючком — ох, у меня радикулит. А ведь он, подлец, на рыбалку ездил в свое удовольствие, там и просквозился. Но никто его не укоряет. А скажут: алкаш — и ну его травить, улюлюлю! Тут нам доказывали, что алкоголизм — та же болезнь, значит, я больной? Говорят: больной-то больной, но в болезни сам виноват. А разве не виноваты те, у кого геморрой? Ожирение? Ему врач предписывает: этого нельзя, того нельзя, побольше двигайтесь, придерживайтесь режима. Он плевать хотел на режим, жрет себе копченую севрюжку, попивает коньячок. И никто ему серу не вкатит, не погонит в горячий цех, на разгрузку гнилой картошки из вагонов, где жирок сразу слетел бы. А ведь все, все в своих болезнях сами виноваты, так же, как и мы. Почему такая несправедливость, даже больные делятся на черных и белых?

— А с другой стороны, — вступает визгливо в дискуссию еще один, — мы ведь не запрещенное что-то потребляем, скажем гашиш, анашу, другую нелегальную гадость. Вот она, родимая, во всех магазинах блестит! Молока, мяса нет, а она есть! Тот же продукт. И за потребление нашего отечественного, самого широкого продукта нас же и по загривку!

— Пей в меру.

— Как ее в меру пить, коли кругом немереное количество — реки, моря, океаны? В какую меру?

— У меня одна мера — килограмм, — отвечает кто-то. — Как употребил килограмм, так домой идти можно. Жене говорю: по дороге пива хлебнул. А она и верит, ведь не шатаюсь. Перед соседям хвалится: мой-то пьет в меру.

— Как же сюда попал?

— По случайности. Жена с детишками укатила к теплым морям, меня одного оставила. Ну я и обрадовался, меру превысил. Только не помню, на сколько. Живу на пятом этаже…

— Что, доползти не смог?

— Какое доползти! Утром спуститься не смог! Щупаю, щупаю ногой ступеньку, а она из-под ноги выскакивает. Я и покатился… Правда, счастливо, одними ушибами отделался. Да ушибы такие, что сразу больничный выдали.

— А запах? Неужто в поликлинике не усекли?

— Меня кум научил. Есть такая болотная травка: пожуешь корешок — и напрочь отшибает. Мы с кумом хлебнули по полному стакану, а потом он дал корешок пожевать — иди, дело проверенное. Пошел я. Посмотрели мои ушибы, покачали головами. Но врач задумывается. «Вы, кажется, пьяны!» — «Да что вы! — мекаю. — Это у меня от боли в глазах мутится». Он носом водит, а ничего не слышно. «Д-да, ушибы серьезные…» — пробормотал и больничный выписал. Три дня гулял. Иду продлять, а дорога пляшет и как раз мимо кума. Зашел, хлопнул стаканчик, пожевал корешок. Врач снова засомневался: «Кажется, вы опять пьяны!» Санитарка подставила стакан, надышал я в него, понюхали: нет, запаха никакого. Продлили. Тут бы мне и съежиться, притормозить, а я обнаглел. В третий раз мимо кума пошел, тут врач не выдержал: «Все-таки вы пьяны! Глаза мутные!» — «А жизнь у меня какая? — убеждаю. — С чего им светлеть?» Нюхал-нюхал он стакан, потом распорядился анализ крови взять. Тут я и струхнул, к дверям рванулся, а за дверями дед на костылях стоял, сшиб я его, и покатились оба. Оттуда меня и отправили… больничный перекрестили.

— А дед?

— Дед выжил, что ему сделается? Из-за него, гада, меня повязали. А чего на костылях в поликлинику поперся? Сидел бы на печи, врача дожидался…

— Крысы мы, — вдруг сказал молчавший до сих пор алкаш Сивуха. Он говорил о себе: «Ну как с такой фамилией и не алкаш?» Когда его привезли и в нарко еще не привыкли к его звучной фамилии, алкаши все так и вздрагивали радостно, если санитарки выкликали его на укол. — Загнали нас глубоко в подполье, не дают охнуть. Дед мой пил, и прадед пил, а такого не припомнят. Травят, уничтожают без жалости… Но мы, крысы, живучи, нас никакой яд, никакая отрава не берет. И не возьмет… выживем…

Повествовали о тех, кто бросил пить.

— Мой сосед мастером на авторемзаводе работал, Ульев его фамилия. Пил до того, что средь бела дня у него колеса по двору сами бегали. Пропил все с себя. Рабочие пожалели, мастер не зверь, плохие разве пьют? Собрали денег на лечение — езжай. Он и эти деньги просадил. А потом за голову схватился. Видать, так на него подействовало, что бросил. Вот уже двадцать лет в рот не берет. Жалуется: друзей растерял, только на работе и живет.

— Шурин Кононюк инспектором работал. Утром едет в село на мотоцикле инспектировать, а обратно после обеда волокут на телеге и мотоцикл и его, оба выключены. Билась-билась жена, повезла на лечение. При себе держит, ни на шаг не отпускает, даже до туалета провожала. А он заскочит в туалет, отлепит от ноги мерзавчик — заранее пластырем три-четыре штуки к ноге под штаниной прилеплял — и дербалызнет. Она дивится: что такое, еще до места не доехали, а он готов. Так с полдороги и возвращались. Потом сам бросил: подкатило. Теперь ни поговорить с ним, ни выпить.

— Дядька мой тоже зарок дал, двадцать два года не пьет. Но иногда накатывает, злой становится, вот-вот все порушит. Он уже эти моменты знает, говорит: поставили бы передо мной сейчас ведро сивухи, не отрываясь осушил бы, как конь. Берет тогда полотенце, намочит в водке, разденется и весь водкой-то и обтрется. И как рукой снимает!