Но он и вправду боролся, изнемогал и напрягал все свои физические и моральные силы. Цель была — небывалая, фантастическая: победить змия на его же почве. Не уйти, не сдаться, а победить. Ведь должно быть у него слабое место, ахиллесова пята. У любого чудища она есть.

Когда чувствовал, что, несмотря на зеленый чай с молоком по утрам, настои шиповника, зверобоя, томатный и фруктовые соки и прочее, отрава все же переполняет организм, тогда начинал голодовку от трех до пяти суток. Пил только воду и чувствовал, как организм торопливо освобождается от ядов, как светлеют сны, крепнут нервы, возвращается уверенность, та самая целеустремленность, против которой так выступал Иноземцев. По утрам делал сначала короткую, а потом часовую гимнастику с тяжелыми гантелями, обливался холодной водой. И когда, веселый, стремительный, жизнерадостный снова появлялся среди друзей, они удивлялись:

— Да с тебя как с гуся вода! Ты что, петушиное слово знаешь?

Он мрачно предупреждал:

— Кто предложит сивухи, бью без предупреждения в зубы.

Однажды на пятые сутки голодовки его уговорили, прямо-таки затянули на чьи-то именины или какое-то другое семейное торжество: «Мы тебя по всему городу искали! Все просят, ты же душа общества! Без тебя и веселье не веселье…» — «Ну смотрите — пить не буду и есть тоже». — «Как хочешь, только поехали!»

Компания подобралась высокоинтеллектуальная, не запивохи, все чисто, пристойно — даже белоснежные скатерти и салфетки ни столах. Старый граммофон с жарко полыхавшим медным раструбом, которым явно гордились хозяева — молодые ученые. Пластинки Лещенко, Шаляпина, Шульженко, Ларисы Мондрус… Полумрак, холодная закуска в виде натюрмортов, дымящаяся баранина в горшочках. Матвея принялись бурно уговаривать выпить, но хозяин вступился: «Мы договорились!» Там оказался еще один абстинент, правда, не голодал, и они вдвоем нажимали на местную минеральную воду «Ласточка», поднимая стопки с пузырящейся влагой, когда все остальные поднимали со зловеще-синеватой. И здесь впервые в жизни он посмотрел на пьяную компанию как бы со стороны, проследил все стадии ее самооглушения.

Интеллектуалы пили крепко — скоро у Матвея и его коллеги по трезвости вода булькала уже в горле, а стопки все поднимались, и водка беспрепятственно проходила в пересохшие глотки (женщины пили, правда, вино) под добротную закуску. Сначала еще кое-как слушали друг друга, зажав стопки в кулаке, дожидаясь окончания очередного цветистого тоста. А потом тосты стали куцыми, да их никто и не слушал, говорили кто во что горазд, перебивая самих себя. Разговор шел какими-то обрывками, рывками, и Матвей, превыше всего ценивший связность и стройность речи, уныло созерцал перерождение еще совсем недавно милых и умных людей в каких-то портовых амбалов с багровыми физиономиями и бессмысленно выпученными глазами.

Зачем все это? К чему? Кому нужно?

А потом все как-то разом осовели от поглощенных напитков и яств, сидели, тупо глядя перед собой, кое-кто беззастенчиво икал. Правда, хозяин и хозяйка держали себя в узде — положение обязывает, ухаживали, меняли тарелки с окурками в порушенных натюрмортах («Ну почему даже культурный человек, окосев, норовит окурок в салат воткнуть?»), подливали, заводили граммофон.

И тогда Матвей и его друг абстинент принялись веселить компанию: рассказывали анекдоты, интересные истории, подзуживали, разыгрывали интермедии, показывали фокусы (отрывание большого пальца), кукарекали, тормошили осовевших, плясали. В конце концов кто-то из гостей не выдержал:

— Слыш-те, д-да они, наверное, какую-то особую сивуху пьют. Г- гля, какие веселые!

И все по очереди принялись пробовать из их стопок: тьфу, обычная минералка. Как же укоренилось в сознании людей, что веселиться можно только с выпивкой. А на самом деле никакого веселья, одно утробное иканье…

При воспоминании об этом вечере у Матвея всегда появлялась горькая улыбка. Улыбка над самим собой: веселился ведь без допинга, да еще как! Казалось бы, наглядный урок, но он так ничему и не научил.

Напряжение — вот бич современного человека. На столе у Матвея всегда лежало несколько листочков бумаги, с утра заполненных: кому позвонить, что написать, что сделать, куда зайти… И эти бумажки стегали его весь день, словно бич: работай, работай! А входя в штопор, он с наслаждением рвал их в клочья: пропади оно пропадом, да здравствует беззаботность!

Правда, сладкое забытье потом неизменно переходило в черное с кошмарами, наплывающими звериными ликами, гоняющимися за тобой оскаленными пастями, гадюками, пауками, из которых вырываешься с тяжким испуганным всхрапом, словно конь из трясины, и скорее тянешься к спасительнице сивухе, чтобы хлебнуть и хоть немного прийти в себя. Но краткий проблеск быстро проходил, опять тяжкое забытье, кошмары…

Проблески становились все короче, забытье все тяжелее, и где-то подспудно-инстинктивно тлело понимание того, что неуклонно, шаг за шагом приближаешься к роковой красной черте, к самому краю пропасти без дна и возврата…

И тогда появлялось противоестественное жгучее желание: скорей бы! Однажды, не выдержав, Матвей отправился к переезду положить голову под проходящий поезд. Все понимал, но шел, словно вели под уздцы. К счастью, переезд был далеко, он устал, задыхался: «Нет, без допинга не дойду, надо вернуться…» Но допинг снова бросил его в забытье…

— Четверо суток, — повторил, качая головой, врач. — И как этакое выдержать…

Ни о каких интеллектуальных разговорах теперь, конечно, и речи не могло быть. Покорно слушал Матвей краткие энергичные распоряжения лечащего похметолога: десять суток вывод интоксикации, витамины, глюкоза, тотально поддерживающие, снимающие тягу… сульфазин регулярно… («Сволочи, без серы не обойдутся!»), потом лечение по обычной схеме: антабус, рефлекторное («И рыгачка!»). Ну и, естественно, трудотерапия.

Тело казалось ватным, в сознании все еще крутился черный вихрь, глаза не фокусировались.

— Мне бы… в туалет… — еле выдавил и не узнал своего голоса — слабый, хриплый, какой-то пропадающий.

— Лежите, лежите. Сейчас принесут утку… или еще что?

— Я… я стесняюсь… ведь культурный человек, — он начал мобилизовывать волю. Вырваться, хоть на миг вырваться… сориентироваться.

— Культурный, так напиваетесь, — проворчал похметолог. — Вас проведут.

Его подхватили под руки, он с трудом поднялся, и все завертелось перед глазами, в голове забухали колокола. Это не игра. Закрыл на миг глаза, пытался сгруппироваться, но ничего не получилось. Так и повели его — растрепанного, жалкого, дрожащего. Врачи внимательно наблюдали, фиксировали каждое неточное движение.

Коридор дыбился и норовил хлестнуть его в лоб, он валился то вправо, то влево. Хорошо, что вели его санитары из добровольцев-алкашей, таких же, как он, и, может быть, прошедших те же стадии. Они сочувственно поддерживали.

— Ишь, валяет тебя, — хмыкнул один. — Где набрался? Какой день штопоришь?

— Хрен знает… Какое сегодня число?

Тот засмеялся и сказал. Наверное, суток двадцать. Пока не вспоминалось.

— Покурить… есть?

За этим и попросился в туалет. Курить хотелось нестерпимо, нервы гудели натянутыми струнами.

В туалете его усадили, дали сигарету. Затянулся, стало немного легче, хотя сильнее закружилась голова. Зато в груди распустилось что-то сведенное в каменный узел. Мордовороты-добровольцы, ожидая, тоже закурили. Один присел на пятки у стены, и Матвей машинально отметил: бывалый. Тот, кто по многу раз залетал, вырабатывал такую вот стойкую привычку: сидеть на пятках. Им приходилось подолгу ждать и перекуривать там, где стульев не предлагали.

— Ну… как тут… обслуга? Как порядки?

— Как везде… — неохотно ответил сидящий. — Медом по губам не мажут.

— Тебе сколько осталось?

Сидящий ответил сразу, почти автоматически. Каждый из них считал дни до выхода, как считают медяки на последнюю кружку пива. У него было непреходяще багровое лицо, мешки под глазами, поперек щеки синий шрам. Руки блестели, словно на них надеты коричневые резиновые перчатки, смазанные вазелином, такой же была и шея, кое-где блестящая пленка отшелушилась я виднелась розовая кожа. «Экзема, гепатит. Печень отказывает. На таран идет мужик — цирроз в последней стадии…»