Изменить стиль страницы

На другом берегу, впереди него, хорошо были видны крыши домов села, купол церкви с покосившимся направо крестом. На окраине села у реки две девушки с подвернутыми подолами и засученными рукавами стирали белье в реке. Это были Паулина и Анна. Они стирали чью-то черную, причем военную, одежду и смеялись чему-то только им одним известному. Как и предполагал Никулае, Анна не была беременна, она написала об этом Думитру лишь для того, чтобы он больше думал о ней. Конечно, это проделки Паулины, это она, чертовка, все выдумала. Вот поэтому они теперь и смеялись. Смеялись и стирали одежду, с которой в реку стекала полоса черноты вперемешку с кровью. А вокруг девушек играли незнакомые дети, откуда ему знать их — сержант уже давно уехал из дому, а дети растут быстро, их замечаешь лишь тогда, когда узнаешь, что они женятся, и удивляешься: когда же они выросли?

Анна и Паулина продолжали стоять, нагнувшись над водой, и не видели его или притворялись, что не видят, смотрели лишь одна на другую заговорщически, говорили что-то друг другу и смеялись. Обе были в хорошем настроении.

На их берегу было тепло…

Никулае заснул под перестук колес, который он слышал не ушами, а кожей, всем существом; короткие звуки проникали в плоть, в глубину. Ему ничего не снилось. Да и что могло сниться? Что может сниться, когда переправляешься через черное, как смоль, море или едешь по длинному, как ночь, туннелю? Ничего. Сны давно перепутались в его душе клубком, который невозможно было распутать.

Сержант проснулся от суматохи, от голосов солдат, с трудом поднимавшихся со своих мест, где они провели всю эту бесконечную ночь, на самом деле длившуюся день и две ночи. Они были у себя на родине, в Орадии! Через поднятую шторку виднелся снег на улицах, терявшихся среди домов города. Никулае вздрогнул от ворвавшейся в вагон волны холода. Почему это он ожидал, что дома, то есть на родине, будет все по-другому? Почему-то он думал, что здесь застанет другое время года, то есть лето, зелень, тепло, солнце, людей в рубашках с засученными рукавами.

Он медленно спустился по ступенькам, держась за поручни правой рукой, и пошел вслед за другими. Какой-то старшина направил их в помещение на другом конце вокзала, где их ожидала военно-медицинская комиссия. Пустая формальность. Неужели они прибыли на родину?

* * *

На другой день Никулае смог сесть на поезд до Клужа. Далее до Турду железнодорожная линия была разрушена немцами, там еще шли восстановительные работы. Этот поезд — пассажирский — был получше воинского эшелона, правда, он тоже был забит до отказа, но теперь в нем были и гражданские, женщины. Пассажиры говорили без умолку, и не было ни одного человека, кто не спросил бы сержанта: который теперь час, куда едет, когда приедет поезд на место, что он намерен делать дома, когда кончится война?

Впервые с тех пор, как он уехал с фронта, Никулао почувствовал себя свободным от бремени, которое сбросил где-то далеко, в той ночи, откуда прибыл. Он был дома, еще не в своем селе, но это уже лишь вопрос времени. Он ехал по родной земле — и это главное. Люди говорили о чем попало: о земле, о волнениях в Бухаресте, где были убиты несколько человек, требовавших что-то от правительства, о том, что немцы вскоре капитулируют, ведь русские и наши уже дошли до Австрии и воюют в сердце Чехословакии.

Через разбитое окно Никулае смотрел в мирный день: мимо проплывали холмы, покрытые зелеными, слегка запорошенными снегом елями, за холмами далеко тянулись горы, которые на горизонте сливались с небом. По долинам то тут, то там разбросаны села со стайками прижавшихся друг к другу домов с дымками над крышами. Трансильвания! За ее освобождение он воевал. Красивая, чудесная земля! Ему, жителю равнины, это чередование холмов и долин, похожее на огромные волны, было в диковинку, казалось чем-то сказочным, волшебным.

В Хуедине поезд стоял долго. Никулае вышел из вагона, он замерз и хотел размяться, а главное — увидеть людей, город… На перроне слышалась румынская и венгерская речь. Никулае с жадностью прислушивался к разговорам, хотел почувствовать пульс и заботы нового мира, в который вступал.

И вдруг он услышал слово «Кэпуш» — так называлось село, куда тревожной боевой ночью его приглашали Илонка и Василе. Охваченный воспоминаниями, сержант подошел к крестьянину в сдвинутой на затылок барашковой шапке и спросил:

— Э, а где этот Кэпуш?

— Я как раз оттуда, — ответил крестьянин, окидывая его внимательным взглядом, по-видимому пытаясь вспомнить, где видел подошедшего к нему человека.

— Мне нужен Кэпуш-Мик. Это далеко?

— Да нет, недалеко. К вечеру буду там… А что у тебя там, родня?

Никулае не ответил, и человек хотел было уйти. Только теперь сержант заметил в его руках кнутовище. «Значит, он — извозчик», — мелькнула мысль. Недалеко от здания вокзала его ожидала запряженная, нагруженная дровами кэруца.

— Не подвезешь меня? — чуть помедлив, попросил сержант.

Крестьянин с радостью согласился захватить Никулае с собой. «Наверное, ему скучно одному», — подумал сержант, забрасывая ранец на здоровое плечо и трогаясь вслед за ним.

Молоденькая лошадка, еще почти жеребенок, упиралась, скользя по дороге, ведущей в гору. Но у хозяина хватало терпения не погонять ее, а кнут он держал в руке скорее для формы. Он только подбадривал лошадку:

— Ну давай, родная! Еще чуть-чуть, а потом все под гору! Еще немного, родная!

Никулае сидел, свесив ноги через боковину. Извозчик бросил ему засаленный овечий полушубок, он подложил его под ноги. Сержант с нескрываемым любопытством смотрел по сторонам. Он видел много гор, он карабкался на них, рыл в них укрытия, видел, как от разрывов снарядов они разлетаются на куски, — один такой осколок разбил ему плечо и погубил его лучшего друга. Он боролся с горами, большей частью враждовал с ними. И никогда у него не было времени полюбоваться их красотой.

Теперь он радовался такой возможности, рука по привычке то и дело тянулась за биноклем, который сейчас не висел, как всегда раньше, на шее. Никулае мечтал после войны приобрести бинокль и показывать его детям как память о боевом прошлом… Время от времени он бросал взгляд на извозчика, и спокойствие того передавалось и ему. Крестьянина интересовали лишь его лошадь и дорога.

— Вы венгр? — спросил Никулае, бросив взгляд на его закрученные кверху усы.

— Нет, — в задумчивости ответил крестьянин. — Я так и не сделался венгром! — добавил он, глядя прямо вперед. — Пусть они сменили мне имя, невелика беда! Главное, как ты себя называешь, а не как другие зовут тебя…

Ему явно не хотелось ни рассказывать, ни слушать. Сержант ожидал, что тот будет расспрашивать его в мельчайших подробностях о фронте, а он даже о ране не спросил, хотя хорошо видел, что левое плечо сержанта забинтовано и он оберегает его. Нет, возница смотрел только на лошадь и дорогу. Иногда сходил с кэруцы и шел рядом с лошадью, похлопывая ее по загривку. А то начинал подталкивать повозку со словами:

— Ну давай, родная!

На окраине какого-то села остановился. Показал рукой прямо и сказал, редко выговаривая слова:

— Кэпуш-Мик там! Пойдешь по тропинке, потом вдоль ручья. Я живу в другом Кэпуше.

Никулае сошел с кэруцы, потоптался на месте, потом махнул на прощание рукой крестьянину, но тот поехал дальше, не оглянувшись.

Мороз ослабел, пальцы у Никулае свободно шевелились в ботинках. Что ему нужно было здесь? Почему он не поспешил в свое село, к женщине, которая ждала его?

Он встряхнул здоровым плечом и решительным шагом направился по скользкой от натоптанного снега тропинке.

* * *

Небольшой покосившийся дом был покрыт дранкой. Первое, что пришло в голову, когда он увидел его издалека, это то что там живут люди очень маленького роста. Домик находился на другом берегу почти замерзшего ручья, делившего село надвое. Никулае прошел по деревянному мостику, подошел к домику, постоял, опершись рукой о ворота, окинул взглядом дворик, сад за ним, окруженный редким забором. Сразу за забором начинался крутой холм, он поднимался до укутанных снежным покрывалом елей.