— И с такой вы хотели поразвлечься? — спрашивает Куфальт, перекладывая верхние рубашки в шкаф.
— Почему бы и нет, баба есть баба. Значит, настучала-таки Волосатику. Ну, погоди, красотка! Мы еще разукрасим тебе вывеску! А случай наверняка подвернется…
Куфальт раскладывает вещи. «Да он совсем свихнулся. Одиннадцать лет каторги — не шутка, укатали сивку крутые горки, вряд ли очухается».
И продолжает распаковывать чемодан.
Вдруг в дверях вырастает сосед — бесшумно подкрался в одних носках.
— На самом деле никакого ограбления и не было. Просто прикончил я своего лейтенанта, а когда этот хмырь хлопнулся, я сообразил, что денег-то у меня нет, бежать не на что… Шикарные у тебя шмотки, надо признать. Мне в каторжной выдали при выписке одну рвань, мое все истлело за столько-то лет. Рубашки — только хлопчатобумажные. А уж костюм… Да разве это костюм? Так, дешевка, красная цена такому — тридцать марок. Но этот ханжа в черном, тюремный поп, терпеть меня не мог. Продадите мне эти носки? Вот эти мне приглянулись, лиловые. Сколько за них хотите?
— Нет, я ничего не продаю, — отвечает Куфальт. — А вот подарить их вам могу, они мне не очень нравятся.
— Ну что ж, дают — бери, как говорится. Сперва приговорили меня к вышке, потом заменили на пожизненное, потом — на пятнадцать лет каторжной. И вот через одиннадцать выпустили. Причем ни «примерного поведения», ни ходатайств. И все же досрочно выпустили! А почему? А потому, что дело мое липовое и сляпано кое-как! Надо бы пойти к красным и все им рассказать…
— Но теперь-то вы на свободе.
— Однако под надзором. И лишен гражданских прав, пожизненно. А черт с ними, с правами, плевал я на них, не нужно мне от них никаких прав. Но с попом я бы хотел рассчитаться. Через месяц он прибудет сюда, этот ханжа из тюряги. Слыхали, у них тут праздник намечается — двадцать пять лет ихнему приюту?
— Нет.
— Бандиты они все тут. И этот напомаженный хмырь Зайденцопф бандит из бандитов, а уж святоша Марцетус — гад ползучий, еще в десять раз хуже; но самый наиподлейший из всех — заведующий канцелярией плешивый Мергенталь. Сосут нашу кровь, кровопийцы! И вся эта богадельня, и вся их благотворительность только для того и устроены, чтобы эти блюдолизы и пустобрехи могли жрать за наш счет. Я такое мог бы вам порассказать…
— Но вы ведь здесь всего два дня, кажется?
— Разве? Пошли покурим? Курить запрещено, но ведь нас все равно не вышвырнут, покуда у них тут пусто… Выкурим по одной, а дым в форточку, как в тюряге… Насчет того, откуда я что беру и почему могу рассказать… Тут такое дело, знаете… У меня бывают видения… А скажешь тому же попу, он тебе на это: «Идите к себе, Беербоом», или Зайденцопф: «Вы лжете!» И вечером, когда лежу в постели и плачу, я опять вижу разные картины, придумываю вокруг них целые истории, и тогда я проникаю сквозь стены… Потому я и плачу, уж больно мне себя жалко…
— Но теперь-то все уже позади?
— Вовсе нет! Теперь только все и начинается, дорогуша. Причем в сто раз хуже, чем было. Из этого приюта у меня только два пути — либо в психушку, либо обратно за решетку, третьего не дано. Слышите, что это там за шум? Пошли, постоим наверху на лестнице, послушаем, что там стряслось. В окно окурок не выкидывайте, там внизу садик, косоглазая утром наверняка найдет…
Снизу доносится дикий шум. Зычно рокочет бас Зайденцопфа, пронзительно вопит Минна, визгливо голосит госпожа Зайденцопф, и на фоне их всех кто-то четвертый канючит одно и то же нудным голосом…
— Я требую, чтобы вы покинули этот дом, которого вы недостойны, — орет Зайденцопф.
Нудный голос канючит:
— Сжальтесь надо мной, отец1
Куфальт шепчет:
— Это тот самый пьянчужка, Бертольд…
На что Беербоом реагирует весьма странно:
— Какой Бертольд?
— Вы нарушили неприкосновенность жилища! — вопит Зайденцопф. — Причем уже в третий раз!
Глухой удар, как при падении тела на землю.
Женщины хором причитают:
— Боже мой, боже мой, боже мой!
А Зайденцопф:
— Меня вы не проведете…
Его жена взвизгивает:
— Он весь в крови…
А Минна:
— О, мой линолеум! Он же блестел, как зеркало!
Зайденцопф орет:
— Господин Беербоом! Господин Куфальт! Помогите, прошу вас…
В несколько прыжков они скатываются вниз по лестнице. Прямо на полу лежит Бертольд в своем грубошерстном пальто. Рот его открыт, лицо бледное, лоб залит кровью, он без сознания.
— Прошу вас, дети мои, отнесите несчастного в вашу спальню. На лоб достаточно положить холодный компресс. Минна, подайте вашему брату Куфальту полотенце…
Не так-то легко тащить вверх по крутой, тускло освещенной лестнице, покрытой скользким, как лед, линолеумом, человека в глубоком обмороке, чьи конечности будто свинцом налиты и то и дело норовят разлететься в стороны, как шарики ртути.
— Давайте положим его сюда, на кровать рядом с моей, — говорит Беербоом. — Мне будет сподручнее врезать ему по роже, когда проспится… До чего ж люблю такие радости…
— Надо бы сразу сделать ему компресс.
— Еще чего! Из-за какой-то ерундовой царапины? Обойдется! Поглядели бы вы, как меня отделывали в тюряге! Под орех!
— А чего вы, собственно, взъелись на Бертольда? Вроде ничего плохого он вам не сделал?
— Мне бы так нализаться, как он! Просто завидки берут. В последний раз я прилично набрался на Рождество в двадцать восьмом году: пили политуру из столярки…
— Здорово, ребята, — вполне явственно произносит вдруг пьяный Бертольд и садится. — Видать, сверзился чуток шибче, чем хотел. Зато Волосатика в угол припер, — пришлось ему-таки впустить меня сюда! Завтра пастор вправит ему за это мозги!
— Да вы трезвы, как стеклышко, — возмущается Беербоом. — В таком случае подло заставлять других тащить себя по лестнице.
— С чего ты взял? Ну, поддатый я, поддатый, это само собой. Просто я не пьянею, как вы, молокососы. Когда я выпью, мне все нипочем, а вы всего боитесь. Выпив, я способен на все, а вы — ни на что… Слушайте, ребята, шикарная идея: кто-нибудь из вас, — ну, скажем, вот ты, блондинчик-ангелок, — скажешь Волосатику, мол, приспичило выйти за чем-то в город. А сам пойдешь и возьмешь бутылку.
— Бред, — заявляет Беербоом. — После восьми он нас из дому не выпустит, хоть тресни. Да и где взять деньги?
— Где деньги, где деньги? Есть у вас денежки, овечки тюремные. Вы же ради них вкалываете. А я… Поглядите на руки — ничего не держат, такая трясучка напала.
— И ты еще бахвалишься этим, старый пропойца!
— Где уж мне бахвалиться! — сразу меняет тон Бертольд. — Беда, да и только! Нет, решено: отблагодарю Волосатика за все. Опять вступлю в «Синий крест». Поклянусь не пить и слово сдержу. Настоящий мужчина может все, что захочет. Ну, а если и не сдержусь, то разве что самую малость…
— Скажи-ка, — спрашивает вдруг Беербоом, — ты хоть сидел?
И Бертольд уже опять ухмыляется:
— Да нет, браток, врать не буду. Чего не было, того не было. Я всего лишь тунеядец и пьяница.
— Тогда зачем сюда лезешь? — Беербоом пылает праведным гневом. — Этот приют для сидевших! Работать не желаешь, а жрать желаешь. Чтоб мы на тебя ишачили?
— О-о, только не заводись, — опять начинает скулить пьяница. — Не люблю ни с кем ссориться. Мне сейчас до того хорошо, я опять здесь, у старого доброго Волосатика. Слушай, шикарная идея! У меня тут в кармане кое-что есть. — Он роется в кармане и вытаскивает на свет божий аккуратную стопку бумажек. — Это рецепты, вернее, бланки для рецептов. Сегодня утром спер у одного лекаря.
— Чего это тебя к врачу понесло?
— Просто взял и пошел на прием, никому не заказано. А уже в кабинете попросил у него взаймы пять марок. Он поднял крик, дескать, это наглость, убирайтесь, мол, вон, и все такое. А я ему спокойненько так — уйду, мол, коли дадите, чего прошу. Он по комнате бегает, руками хлопает, словно курица крыльями, а я сижу себе, посиживаю. Кончилось дело тем, что он выскочил из кабинета звать на помощь, чтобы меня, значит, выставить. А я рецептики со стола — хвать и по-тихому смылся.