Изменить стиль страницы

— Ах ты, болван тупорылый, а когда мне чего-нибудь хочется, тут же настучать норовишь!

— Брун — другое дело, о Бруне ни один надзиратель слова не скажет.

— Почему это «другое»? Потому что он твой полюбовник, что ли? Черт те чего делают! Заложу вас обоих, и все тут!

— Только попробуй! Я тоже о тебе кое-что знаю…

Они выходят во двор, прилегающий к тюрьме для несовершеннолетних; здесь им разрешается играть в футбол и гулять без надзора. Петров быстренько куда-то смылся; все это задумано, как подготовка к свободе; правда, вокруг дворика стена в пять метров высоты.

— Брось его, Вилли, пускай себе тявкает, я все равно уже тут.

— Ладно, давай ходить вдоль стены, не будем мешать игре.

— А тебе, выскочка, стоило бы по харе съездить!

— Вот и съезди, съезди, коли ты такой храбрый!

— Я-то докажу еще, какой я есть, докажу, курец паршивый!

— Ну как, сапожник, играешь или нет?

— Просто руки об тебя марать неохота! Вали отсюда со своим красавчиком! Но Рушу я на вас все равно стукну!

— Да пойдем же наконец, Вилли!

— Ну и мразь этот сапожник! А ведь я знаю, Эмиль, из-за чего он на меня взъелся. Я загнал ему двух желтых пичужек за четыре пачки табаку. А Руш пронюхал про это дело. И теперь у него ни пташек, ни табака. Оттого он и бесится, ты тут ни при чем.

— Когда у сапожника срок-то кончается? А то он уже слегка того.

— И не слегка! Ему еще три года трубить. Но он куда хочешь без мыла влезет, начальству задаром подметки ставит, а теперь еще и католиком решил заделаться. Наверняка условно-досрочного добивается!

— Да он все время выслуживается, понимает, значит, что к чему.

Они прохаживаются вдоль стены под теплыми лучами майского солнышка. Кругом ни зеленой травки, ни ветки, но небо ярко-голубое, и после сумрачной камеры солнце кажется вдвое ярче и теплее.

Оно прогревает до костей, тело становится вялым, ленивым, постоянное напряжение, взвинченность, настороженность улетучиваются, на душе у обоих мир и покой.

— Послушай, Вилли, — начинает Малютка Брун.

Брун — толстоватый, флегматичный парень двадцати восьми лет от роду, в семнадцать угодил за решетку. Глаза у него светло-голубые, лицо румяное, круглое, волосы льняные — он похож на большого ребенка. Но на табличке над дверью его камеры написано «убийство с целью ограбления», он и получил в свое время пятнадцать лет — самый большой срок, предусмотренный для несовершеннолетних. Но по нему этого никогда не скажешь, парень он добрый, покладистый, и все в тюрьме его любят. Он никогда ни к кому не подлизывается, а его все равно любят.

Между прочим, в те редкие минуты, когда он заговаривает о своем деле, он тоже уверяет — как-то беспомощно и робко, — что осудили его неправильно. Не с целью ограбления он убил, а в приступе злобы и отчаяния. Убил он капитана баркаса, избивавшего юнгу Бруна до крови. А что потом пожалел бросить в воду и золотые часы капитана, на его взгляд, никакого отношения к делу не имеет. Ведь не из-за часов он того укокошил.

Вот прохаживаются на солнышке два молодых человека, за плечами у одного пять, у другого одиннадцать лет тюрьмы, через два дня все это будет позади, и жизнь вновь наладится.

— Ну так как же, Вилли? — спрашивает Малютка Брун.

— Ты о чем, Эмиль?

— Я еще в уборной спросил тебя, собираешься ты тут оставаться? То есть в этом городишке. Погоди, не отвечай. Я так думаю: а не снять ли нам с тобой на пару комнату, так будет дешевле. И если тебе не удастся сразу найти работу, ты будешь пока стирать, готовить и все прочее. Зарабатывать я буду прилично. А вечером разоденемся как фраера и пойдем гудеть.

— Все-таки мне нужно постараться получить работу. Эмиль. Не могу же я вечно быть у тебя в услужении.

— Конечно, ты найдешь настоящую работу. А это я так сказал — для начала. Был бы ты покрепче, я бы устроил тебя на деревообделочную фабрику, но тебе, наверное, больше подойдет всякая писанина или еще что-то в этом роде. Старикан тебя любит, небось раздобудет тебе что-нибудь подходящее.

— А, ты имеешь в виду директора. Ну, тот тоже может не все, что хочет. И потом, Эмиль, в этом захудалом городишке всюду мельтешат надзиратели и полицейские, да и тюрьма вечно торчит у тебя перед глазами. Через три дня уголовная полиция будет знать, откуда ты взялся. Слушок поползет по городу, хозяйка квартиры услышит и выставит тебя за дверь…

— А мы снимем у такой, которой на это плевать.

— То есть у такой, которая тут же захочет втянуть нас в свои делишки.

— Не обязательно, Вилли, уж поверь мне, совсем не обязательно. Бывают и другие. Я все время мечтаю, что у меня будет порядочная девушка, не из потаскушек, я на ней женюсь, стану мастером, и у меня будет куча детишек.

— Расскажешь ты ей о себе?

— Не знаю. Поживем — увидим. Но скорее всего — нет.

— Эмиль, ты должен ей все рассказать! Иначе будешь вечно бояться, что это как-нибудь выплывет, и она тебя бросит.

Они стоят на самом солнцепеке, но глядят не друг на друга, а на серый песок под ногами, который Куфальт ковыряет носком сабо.

Брун еще раз просит:

— Ну так как же, Вилли? Давай будем жить вместе!

А Куфальт ему:

— Нет, нет и нет. Живи мы вместе, тюрьма оставалась бы с нами. Только бы и разговору у нас было, что о тамошних порядках да о сроках. Нет уж, спасибо.

— Верно, лучше не надо! — теперь уже и Брун не хочет.

— Мы с тобой были здесь, как все, научились выкручиваться, подличать и стучать на других, да и зад лизнуть начальству тоже не брезговали. Но теперь все, хватит!

— Верно, хватит! — вторит Брун.

— И еще из-за другого тоже… Знаешь, когда я учился в школе, совсем еще мальчишкой, я влюбился, любовь была издали, мы и говорили-то с ней всего два раза, а один раз я видел, как она поправляла подвязку за кустами в парке. В ту пору девушки еще носили длинные юбки, понимаешь…

— Да, — откликается Брун.

— Но все это не идет ни в какое сравнение с первым годом здесь, когда твоя камера была как раз напротив моей, и я видел тебя каждое утро. Ты появлялся в дверях в штанах и рубахе и выставлял в коридор парашу и кувшин для воды. А рубашка на груди была распахнута. Потом ты стал мне улыбаться, и я всегда ждал, когда начнут отпирать камеры, — может, удастся тебя увидеть… Потом ты переслал мне первую записку…

— Да, — подхватывает Брун. — Через долговязого кальфактора Титьена, что сидел за грабеж. Тот был могила, он и сам тем же грешил.

— А потом в душевой, когда надзиратель отвернулся, и ты впервые юркнул в мою кабинку. А потом всегда прятался за занавеской, когда тот зырил в нашу сторону… Господи, до чего же прекрасные минуты выпадали нам тут иногда…

— Да, — опять соглашается Брун. — Но девушка все равно лучше.

Куфальт спохватывается:

— Понимаешь, я потому и вспомнил обо всем этом: если бы мы стали жить вместе, между нами опять бы все пошло по-старому…

— Ну, нет, — на этот раз возражает Брун. — У нас были бы девушки.

— Все равно, — стоит на своем Куфальт. — А надо со всем этим кончать. Как ни славно у нас было, но что прошло, то прошло. Теперь начнется новая жизнь, и я хочу быть как все.

— Значит, ты точно отправишься в Гамбург?

— Точно, в Гамбург, там никто в мою сторону и не взглянет.

— Вот и ладно. Только уж там и оставайся, Вилли. Пройдемся еще немного.

— Хорошо, пошли, солнце уже печет по-настоящему.

И вдруг Малютка Брун роняет:

— Тогда я сниму комнату вместе с Крюгером. Он выходит шестнадцатого мая.

Куфальт пугается не на шутку:

— Разве у тебя теперь с ним, Эмиль? Он же подонок.

— Да знаю я. Табак у нас у всех всегда тащит. И штраф на него три раза накладывали — воровал у тех, с кем вместе работает.

— Вот видишь!

— А что мне остается? Мне нужен кто-то, один я не выдержу. А большинство не захотят на воле со мной знаться, все из-за этого дурацкого приговора, понимаешь.

— Только не с Крюгером!