* * *

Когда мы вернулись в Краков, в родимую казарму, я показал Сашкино письмо Толе Темлякову; он двинул лбиной вверх-вниз и сказал:

— Чушь. Мало ли что Щербинину померещилось.

— Вот и я так думаю: померещилось.

— Каким это образом мог Безверхов очутиться у немцев в тылу, на Воронке? Невозможно.

Невозможно. Я понимал это. Никакая сила не могла перенести Андрея с борта тонущего транспорта в майский лес на обводе Ораниенбаумского пятачка. Но… лучше бы Сашка не писал письма… Так и стояла перед глазами картина: в изодранном бушлате, с синим лицом утопленника, Безверхов яростно отбивается в мокрых кустах от немецких солдат… Чертово воображение!

Вы понимаете, как трудно было мне примириться с мыслью, что Безверхов и Литвак лежат мертвые на дне Финского залива?

Правда, вспоминал я их все реже и реже. Некогда было вспоминать. Подводно-кабельная команда вкалывала на заливе без передыху. Много было возни с кабелем на Владимирскую батарею. Эта батарея на Ижорском берегу давно не существовала, пушки с нее сняли. Говорили, что осенью 41-го в ее бетонированных подземных ходах-потернах были заложены мины — на случай захвата противником, — и так батарея и осталась заминированной. Теперь в ее помещениях монтировали какую-то спецстанцию. Всеведущие снисовцы говорили, что ставят теплопеленгаторную аппаратуру, которая ночью «видит» любой предмет на воде на большом расстоянии. Ну, это не наше дело. Наше дело — дать связь.

Одно дело — кабель на плане, совсем другое — найти его в натуре. Нам дали катер КМ, то есть «каэмку», и в придачу старую баржу — деревянный ящик, сколоченный незнамо в каком веке (одно было у него достоинство: держался на воде). Долго ходили на «каэмке» туда-сюда и Радченко впересменку со Скляниным тралили, волоча «кошку» по грунту. На поверхность голубой воды всплывали бурые пятна придонной мути. Со стенки форта Рваный (такое название закрепилось за фортом «Павел», полуразрушенным взрывом боезапаса в 1923 году) на нас смотрели в стереотрубу и посмеивались артиллеристы. С проходившего мимо морского охотника насмешливо крикнули: «На катере! Что ищете? Никак винт потеряли?»

Наконец нашли заброшенный кабель. Подняли на баржу, и катер медленно поволок ее к Ижорскому берегу, и тут мы попали под бомбежку. Просто под руку попались. Звено «Юнкерсов-88» прилетело бомбить пристань в Рамбове, где стояли «Аврора», канлодка и два-три тральца. Ударили зенитки, «юнкерсы» сбрасывали бомбы где попало, не прицельно, и один, делая разворот над нашей «флотилией», высыпал и нам полную горсть «гостинцев» — положил серию бомб.

Грохочущие всплески встали один за другим, стеной, «впритирочку» к левым бортам наших плавсредств. Баржа под градом осколков с неожиданной прытью попыталась выпрыгнуть из воды. Я покатился по вставшей дыбом палубе и непременно сыграл бы за борт, если б не наткнулся на массивный кнехт. Страстно обняв его обеими руками, я увидел, что на меня падает Склянин — глаза выпучены, тельник и голландка залиты кровью… В тот же миг баржа выровнялась, теперь пошел вверх мой борт, и Склянин покатился назад, крича и ругаясь. Его перехватил Радченко. Мир снова стал горизонтальным. Кабель чудом остался на борту, лишь соскочил с роликов. Мы стали считать раны и потери. Был убит осколком в голову Саня Копьёв. Страшно: только что был жив, работал, отпускал шуточки и подначки, и вот миг, — и лежит Саня с пробитым черепом, невероятно вытянувшись на палубе, залитой его кровью. Двое были ранены — Склянин в плечо и Черных — в бедро. Крутых, смертельно бледный, стоял на коленях возле неразлучного друга и стягивал с него брюки. Остальные ребята были целы, если не считать синяков и ссадин от ударов. У меня болела грудь (удивительно, что я не проломил ее, налетев на чугунный кнехт), и голову я мог держать только с наклоном влево. У Саломыкова было разбито в кровь колено — тоже на что-то с ходу напоролся.

Копьёва перенесли на катер. Туда же спустили раненых. Сошли Радченко и Крутых, наотрез отказавшийся расстаться с Черныхом. И «каэмка» умчалась в Кронштадт. На барже остались мы вдвоем с Саломыковым, — Радченко велел нам присматривать за кабелем.

Я перебинтовал Саломыкову колено. Он молча растянулся на грязноватой палубе и закрыл глаза. Я тоже повалился навзничь. Все у меня болело, ребра были будто переломаны. Но я был живой. Пронесло и на этот раз. Надо мной было бледное небо, на котором расплывались, рассасывались клочья зенитного огня. «Тупые, как жесть, небеса», — вспомнилась мне строчка… Откуда?.. Кажется, из Тихонова…

Саломыков вдруг приподнялся, вперил зоркий взгляд в пространство за бортом и сказал:

— Смотри, сколько рыбы наглушили!

Я сел, посмотрел на воду, слабо плещущуюся за бортом. На ее голубовато-серой поверхности тут и там покачивалась серебристыми брюшками кверху оглушенная взрывами рыба.

— Ох ты-ы! — вырвалось у меня.

Столько рыбы, а взять ее нечем! Баржа неподвижна, никакой снасти нет. В грубо сколоченной будке на корме баржи я видел ведро на штерте. Я направился в будку. Есть ведро! Я смотрел на него боком, одним глазом, как гусь, и соображал, где же взять, веревку подлиннее. Мы с Саломыковым обшарили баржу и нашли несколько обрывков, из которых связали довольно длинный штерт, и принялись закидывать ведро в сторону ближайших рыбок. Рыба почему-то ускользала, ее уносило движение воды. И, между прочим, она стала оживать — уже заметно меньше покачивалось вокруг серебристых веретенец. Все же мне удалось зачерпнуть одну. Я быстро вытянул ведро на борт и схватил скользкую холодную корюшку.

— На, — протянул я ее Саломыкову.

— А ты?

— Не хочу.

Бесконечно усталый, я снова повалился на палубу. Все равно я не умел есть сырую рыбу. Саломыков почистил корюшку своей финкой, выпотрошил и быстро съел.

— Земсков, — спросил он немного погодя, — ты в унерситете на кого учился?

— Неважно, — ответил я. — Какая разница? Я электрик-связист. Кабельщик.

— Ну, это мы все. — Он помолчал, выругался. — Колено болит… Чего у вас случилось, когда вы с Ханки шли? — спросил вдруг. — На минах, что ли?

— Да…

— Я помню, ты говорил, там народу много осталось. Как же их не сняли?

— Вот я и хочу понять — почему не сняли? Почему не послали корабли… — Я рассказал о случайно услышанном на Гогланде разговоре нашего командира базы с кавторангом Галаховым.

— Понятно, — сказал Саломыков. Он был совсем не похож на самого себя, и глаза у него сейчас не казались наглыми. — Сколько нашего брата на войне погибает, это ж ужасное дело. А ты с Галахоаым говорил?

— Нет. Как я до него доберусь? Он, говорят, в Питере.

— Да. Дела-а. Ну, ты доберешься, — сказал он и закрыл глаза.

— Ты уверен?.. Слушай… Миша, — впервые назвал я его по имени. — Хочу тебя спросить… Зачем ты над Ахмедовым издеваешься?

Я думал, он вскочит, кинется на меня с кулаками или, по меньшей мере, обложит в десять этажей, — ничуть не бывало. Он только движение губами сделал, но ничего не сказал.

— Нельзя задевать национальность, — продолжал я, — это ж обидно… и подло, — добавил с запинкой и подумал, что теперь уж он точно кинется…

Но Саломыков, представьте себе, и на этот раз не вскинулся.

— Да что ты все хлопочешь, Земсков? — сказал он. — Чего ты все за них?

— За кого — за них?

— Ну, за татар… Может, ты и сам…

— Что — сам? — спросил я резко. — Чернопопый, да?

— Опять лезешь в бутылку… Я же не со зла, Земсков. Послужишь с мое на флотах, сам поймешь — без подначки в морском деле не бывает.

— Это не подначка. Это оскорбление.

Он живо повернулся на бок, ко мне лицом, искаженным злой гримасой.

— А меня не оскорбляли? Что я им сделал такого? За что мне Ахметка, сволочь, рожу раскровенил?

— Какой Ахметка? — удивился я. — Алеша Ахмедов?

— Да нет, — поморщился он. — На, закури.

Мы свернули самокрутки, Саломыков высек огня, и мы задымили. Филичевый табак в наших цигарках потрескивал, выбрасывал искры. Саломыков рассказывал неохотно, пересыпая свои слова ругательствами. Я так понял, что до службы, когда он жил в Крыму, в степном городке, у них в депо работала счетоводом смазливая татарочка Зуля (наверно, Зулейха), и он стал «клинья под нее подбивать». Да и всего-то было, что разок в кино ее сводил и потискал. А Зулькин брат Ахметка подстерег у кирпичного завода и давай молотить… Хорошо еще, ножом по горлу не полоснул, с него станется… Он был уголовник, его в городе все знали, что лучше не связываться…