Мутило от вони. От острого голода, заполнившего всю пустоту желудка. Кряхтел подо мною Склянин, наворачивая на кабель бронь. Радченко с шумом выдыхал из ноздрей крупного носа отравленный воздух. И никогда это не кончится…

Но все кончается на свете — кончилось и это.

Не могу передать вам, какое я испытал облегчение, когда мы сбросили кабель со впаянной вставкой обратно в прорубь.

В десятом часу вечера приплелись сквозь пургу на форт. И вот он наконец, неистово желанный ужин — жидкая кашица из чечевицы, ломоть черняшки, кружка подслащенного кипятка.

* * *

Кронштадтский район СНиС занимал пристройку к старинному Итальянскому дворцу, возведенному в начале XVIII столетия для Меншикова. После заката «полудержавного властелина» много произошло тут перемен. Во дворце была и канцелярия канала, и таможня, и Морской кадетский корпус, и штурманское училище, и морское инженерное. Дворец не раз перестраивался, знавал запустение, оживал, согревая молодой жизнью старые стены, окоченевшие на балтийских ветрах. Чего только не повидали на долгом веку длинные, в три этажа, ряды дворцовых окон, глядевшие на юг, на Поморскую, ныне Июльскую, улицу. Видели бородатых, босых, обреченных на гибель мужиков в истлевших рубахах — первостроителей Кронштадта, первокопателей Обводного канала: вот они, напружив руки, выкатывают со дна канала тачки с мокрой землей. (Тридцать три года надрывались на копке канала тысячи солдат и работных людей, согнанных из глубинных губерний России, — бесконечно мелькали лопаты, выбрасывая грунт… бесконечно скрипели деревянные колеса тачек…) Видели дворцовые окна, как напротив, в Итальянском пруду, швартовались, свернув усталые полотна парусов, корабли с высокими резными кормами и сходили с них на стенку заморские купцы в твердых широкополых шляпах, в зеленых, синих, красных кафтанах, в порыжелых от морской соли ботфортах; предъявляли таможенникам списки привезенного карго, сиречь груза; в Голландской кухне на той стороне пруда варили привычную для себя еду; заморские товары перегружали на плашкоуты и гнали по мелководью Маркизовой лужи в Питер. Видели окна Итальянского дворца, как катили, дребезжа на ухабах, повозки — везли бочки с солониной, мешки с сухарями на корабли «Надежда» и «Нева», коим под водительством Ивана Крузенштерна и Юрия Лисянского предстояло явить миру русский флаг в первом для России кругосветном плавании. Видели дворцовые окна, как пристал к стенке Купеческой гавани первый в России пароход, «пироскаф», построенный петербургским купцом Бердом; кронштадтцы сбежались смотреть на «огненное диво», на высокую кирпичную трубу невиданного судна, из которой валил дым и сыпались искры. Видели старые окна, как в годину Крымской войны отходили от Усть-Рогатки первенцы парового военного флота — канонерские лодки — навстречу англо-французской эскадре; на выставленных ими подводных минах, изобретенных славным академиком Якоби, получили повреждения флагманский корабль и три парохода пришельцев. Помнили озябшие окна, как в семнадцатом затопили Июльскую черные матросские бушлаты, как горели ночные костры и нацелились на дворец пулеметы, требуя от инженерного училища присоединения к революции…

Около ста лет тому назад к Итальянскому дворцу пристроили боковые, тоже трехэтажные, корпуса. Каменные служебные здания появились в просторном дворе. Над дворцом, как мостик над корабельной палубой, поднялась сигнальная вышка с мачтой, — отсюда были видны гавани Кронштадта и движение кораблей по Морскому каналу, по главному фарватеру.

В восточной пристройке к дворцу, протянувшейся параллельно доку Петра Великого, и размещалась СНиС. Тут был «Кросс» — телефонная станция крепости, и телеграф, лестница с широкими выщербленными ступеньками и жилые комнаты для командиров и личного состава по обе стороны темноватых коридоров.

Вызванный «на ковер» к начальнику подводно-кабельной команды, я вошел в одну из комнат третьего этажа. Техник-лейтенант Малыхин Александр Егорович сидел за столом и чертил рейсфедером какую-то схему. Из уголка его рта, как всегда, торчала сплюснутая в середине папироса. Малыхин обожал чертить тушью схемы, планы, графики. А почерк у него! В средние века, думаю, он был бы знаменитым каллиграфом. Над столом висела прекрасно выполненная схема «Мостовой метод измерения электрического сопротивления». Дальше шли по стенам графики работ, планы, расписания, портрет Попова, портрет Сталина, географическая карта с обведенными красным карандашом городами, отбитыми у немцев в зимнем наступлении.

— Прибыл по вашему приказанию, — сказал я.

Малыхин положил рейсфедер. Достал из пачки «Красной звезды» новую папиросу и прикурил ее от окурка, а окурок ткнул в спиленную гильзу от семидесятишестимиллиметрового снаряда. При этом пепел осыпался ему на китель.

В углу комнаты Саломыков, сидя на корточках, растапливал круглую голландскую печку. Потрескивала лучина, пахло дымом. (Что-то чересчур чувствительными к дыму стали мои ноздри после летних лесных пожаров на Ханко.)

Техник-лейтенант Малыхин встал, маленький, широкий в плечах, с курносым носиком на строгом, не лишенном приятности лице. Одернул коротенький китель.

— Что получается, Земсков? — сказал, стоя передо мной и высоко держа дымящуюся папиросу двумя пальцами за сплюснутую середину. — Образование имеете высшее, а устраиваешь драку на трассе. Чем объясняете безобразное поведение?

— Товарищ лейтенант, — ответил я с неприятным холодком в животе, — образование у меня не высшее, а только один курс…

— Все равно! — оборвал он. — Вас где, в университете драться научили? Волю давать рукам? А?

— Никакой драки не было, — сказал я, кажется, излишне громко. — Саломыков издевается над Ахмедовым. Постоянно обижает человека только за то…

— Никто не издевается, — подал Саломыков голос от занявшейся, загудевшей печки. — А если подначил два раза…

— Это не подначка! — Я не слышал собственного голоса. — Мамаем его обзываешь, татарвой — оскорбляешь у человека национальное чувство!

— Не кричите, Земсков, — сказал Малыхин, щурясь от длинной затяжки. — Если даже оскорбление, все равно не имеешь права расправляться. Доложить обязаны, а не волю давать кулакам.

Все во мне кипело. Доложить я был обязан! А в морду?! В следующий миг я сдержал вспышку ярости.

— Я кулакам не давал волю. Ахмедов упал в обморок, Саломыков обозвал его Мамаем чернопопым. Вместо того чтоб помочь человеку. Я ему крикнул — заткнись. Он обложил в три этажа. Мне что, садиться надо было рапорт писать?

Тут распахнулась дверь, вошел мичман Жолобов. Они, Жолобов и Малыхин, жили в этой комнате вдвоем. Старые друзья.

— А-а, — проскрипел Жолобов, — стружку с Земскова снимаешь, Алексан Егорыч. Правильно. — Он обнял печку сухонькими руками. — Ух, морозище… Всыпь ему как следовает. Отец у него был человек уважаемый. А у сынка, вишь, руки зачесались.

И Александр Егорович всыпал. Беспрерывно дымя и рассыпая пепел на китель, он стал отрывисто и сердито говорить, что положение трудное… блокада… высокая сознательность требуется от бойцов Балтфлота, а я в такое время…

Сашка, что ли, Игнатьев советовал: если тебя распекает начальство, надо внимательно смотреть на носки своих башмаков и думать: а служба идет… а служба идет… Нет, не получалось. Служба, конечно, шла, но утешения у меня это не вызывало…

А Малыхин коротко остановился на задачах нашей команды. Ну кто же не знал, что мы обязаны обеспечить Кронштадтскую крепость надежной связью… Разве я не обеспечивал насколько хватало сил? Не в этом же дело…

Обрисовав мое непотребство, техник-лейтенант Малыхин, оборотившись к Саломыкову, и ему всыпал — за неправильное поведение с нацменом. Напомнил про дружбу народов. Саломыков, потупив нахальные глаза, согласно кивал. Простуженно кашлял: напоминал лающим звуком, что потерпевшая сторона — он, а не я.

— Чтоб я не слыхал больше никаких Мамаев. Стыдно, Саломыков. Старослужащий же. — И, приняв уставную стойку «смирно», Малыхин влепил мне: — Краснофлотец Земсков! За попытку кулачной драки во время работы на трассе объявляю вам три наряда вне очереди.